Так как Мариус выжидал дальнейшего развития событий и не появлялся у нас уже несколько недель и так как он ничего не писал мне, чтобы уведомить, что он в моем распоряжении при всех возможных поворотах судьбы, я совершенно успокоилась на его счет. Я дала понять Женни, что, открыв ему всю правду, когда он приедет узнать ее, я не рискую охладить его нежность. В этой связи я осмелилась спросить ее, что она думает о моих правах, в случае если их попытаются оспаривать.
— Я думаю, — сказала она, — что если даже у вас отберут половину состояния вашей бабушки, подвергнув сомнению ее завещание, вам еще останется на что жить. Добавив сюда и то, что имею я…
— Замолчи, Женни, не будем говорить о деньгах. То, что принадлежит одной, принадлежит и другой, это решено и подписано, и нам хватит на двоих. А вот что меня немного беспокоит, так это желание узнать, кто же я такая. Документы, оставленные бабушкой, не вносят в этот вопрос никакой ясности.
— То, что должно прояснить этот вопрос, — ответила Женни, — в наших руках. Оно находится там, в этом письменном столе, ключ от которого у вас и где вы уже сотни раз видели запечатанный пакет. Когда наступит день, в который вас спросят, та ли вы, за кого вас принимают, мы вскроем пакет и прочтем его содержимое. Больше не спрашивайте меня об этом. До назначенного часа я должна молчать, а если этот час не придет никогда, вы прочтете это одна и сохраните для себя.
Я не хотела больше ни о чем расспрашивать Женни. Ее лицо хранило такое торжественное выражение, что я боялась, что совершу кощунство, дотронувшись до этих бумаг, которые она мне доверила.
Прошло два месяца, и я уже начала думать, что обо мне забыли или почему-то пощадили меня. Я жила вместе с Женни в печальном уединении. Я запретила себе куда-нибудь выезжать. Мне казалось, что мой траур не должен отныне видеть солнца, даже если мне придется прервать свое одиночество. Чувство какой-то необъяснимой сдержанности заставляло Женни и меня оставаться в этом безмолвном и замкнутом доме, где мы продолжали верить, что нечто от дорогого для нас и навеки исчезнувшего существа все еще нуждается в наших заботах. Мы не строили планов на дальнейшее, мы чувствовали, что еще не имеем права их строить. И если бы даже мое будущее определилось, мы упрекали бы себя в том, что не постарались прожить как можно дольше в думах об оплакиваемом нами прошлом.
Все же однажды Женни пришла в беспокойство о моем здоровье, которое немного пострадало от этого заточения. Несмотря на свой небольшой рост, я была полна неуемной энергии и чувствовала себя хорошо только тогда, когда много двигалась и много была на свежем воздухе в любое время года.
— Поезжайте верхом, вам это необходимо, — сказала она, — съездите в Помме. Почти всю неделю на этой дороге ни души не встретишь. Фрюманс прислал известие, что гробница нашей дорогой госпожи закончена и уже установлена. Вот возьмите и свезите ей этот букет, который я собрала для нее сегодня утром. Это цветы, которые она любила. Поезжайте, моя милочка, Мишель поедет с вами.
— Почему ты не едешь со мной, Женни?
— Я отвечу вам откровенно. Фрюманс считает, что теперь я могу и должна выйти за него замуж. Он говорит, что ему было бы приличнее заниматься устройством ваших дел, если бы мы с ним были мужем и женой.
— Стало быть, ты получила какое-то известие, устраняющее препятствия, о которых я ничего не знаю, но о наличии которых ты мне говорила.
— Да, я уже знаю, что я вдова. Мой муж умер на чужбине. Мне об этом написали, даже прислали свидетельство о его смерти, и, по-видимому, оно в полном порядке.
— Так почему же тебе не выйти за этого твоего замечательного друга, который так тебя любит?
— Потому что ваша судьба еще не устроена. А кроме того, Фрюманс не должен оставлять одиноким своего дядюшку. Если вы будете разорены или даже просто будете нуждаться, то как смогу я вам помочь, засев в такой глуши, как Помме, где нельзя заработать ни одного су?
— Милая Женни, значит, ты думаешь, что я дальше буду жить твоими трудами? И ты полагаешь, что я на это соглашусь?
— А что же станется с вами? Ну хорошо, что вы умеете делать? Если бы вы хотели учиться музыке и живописи… Ну, тогда я могла бы представить себе, что это даст какой-то заработок. Но вы не любили этого. Вы желали быть ученой женщиной. Конечно, не надо было чинить вам препятствий, надо уважать стремления юной души… Но что может сделать женщина, знающая латынь, греческий и все высокие материи, которые Фрюманс вбил вам в голову? Вы прекрасно могли бы воспитывать мальчиков, и если бы вам пришлось выйти за вашего кузена, это был бы превосходный случай обучить ваших сыновей тому, чего Мариус и знать не хотел. Но если речь пойдет о том, чтобы стать гувернанткой или компаньонкой, вам же не доверят молоденьких девушек, чтобы вы сделали из них старых дев.
— Тем лучше, Женни! Очутиться в положении мисс Эйгер и Галатеи? Надеюсь, что это со мной никогда не случится!
— Хорошо, вы исполнены гордости, я знаю это, но всегда от самого человека зависит, чтобы его не унижали другие. Разве меня унижали здесь, меня, которая никогда никому не прислуживала?
— Ты права, Женни, я просто идиотка. Я могла бы, как ты, быть где-нибудь экономкой… вместе с тобой!
— О, бедное дитя, как вы наивны! Двух экономок в один дом не берут. А кроме того, вы не знаете ничего из того, что надо знать, в вас больше ума, чем следует, но у вас не хватило бы терпения!
— Мы станем белошвейками или портнихами, ладно? Мы будем работать у себя дома.
— Да, каждая из нас заработает по шести су в день, а сверх того, придется расходовать еще по двадцати на каждую, чтобы хоть как-нибудь прокормиться и снять себе плохонькую комнатушку.
— Что же ты предполагала сделать для меня, когда только что говорила мне…
— Это моя тайна. У меня есть источник средств, пусть очень маленький, но зато верный. Например, может быть, нам придется покинуть эту местность, вот почему я и не хочу выходить за Фрюманса. Ну вот, вы опять впали в задумчивость! Все, о чем мы сейчас говорим, — это наихудший из возможных вариантов, а обычно ведь получается не то, что мы предполагаем. Кроме того, до сих пор у вас нет оснований ожидать чего-то плохого. Так вот, не думайте об этом и поезжайте подышать воздухом, вам это необходимо.
Я уселась на лошадь и в сопровождении Мишеля приехала в Помме. Дома я застала только аббата Костеля. Он повел меня к гробнице, которую я хотела украсить цветами. Это тоже была работа Фрюманса. Он выбрал великолепный камень, один из тех, что по своей белизне и благородству напоминают мрамор. Он велел вытесать его по моим чертежам и сам выгравировал на нем надпись и орнамент. Я возложила на могилу букет, который мне дала Женни, и, несмотря на то, что твердо решила не плакать, мне пришлось сделать огромное усилие, чтобы побороть себя, когда я думала о той, которая лежала здесь и не могла уже больше защищать меня.
Я уже собралась было опять сесть в седло, когда вдруг увидела Фрюманса с каким-то незнакомцем, человеком лет сорока, среднего роста, с лицом скорее тонким, чем правильным, но излучающим ум и доброту. Держался он очень свободно, а его одежда, простая, но изысканная, выдавала в нем представителя самой современной цивилизации.
Однако когда Фрюманс подошел ко мне и представил вновь прибывшего, в его взоре я прочла беспокойство, а какая-то необычная печаль, отразившаяся на его благородном лице, как бы возвестила мне, что час испытаний наступил.
— Господин Мак-Аллан, — сказал он, — адвокат из Англии, поверенный в делах семьи вашего отца, покойного маркиза де Валанжи, приехал сюда, чтобы поговорить с вами.
Я почувствовала, что бледнею, и еле сумела пролепетать несколько слов. Мое волнение возросло еще больше, когда я увидела, что иностранец заметил мое смущение и жалеет меня. Это меня оскорбляло и в то же время приводило в негодование, ибо я отнюдь того не заслуживала. Но все это было лишь началом длинной цепи предстоявших мне тяжелых испытаний.
Англичанин, поклонившись весьма любезно с точки зрения обычаев своей страны, но недостаточно галантно для нашей, смотрел на меня с любопытством, в котором, конечно, не было ничего оскорбительного, но которое все-таки меня глубоко задело. Я подняла голову.
— Не будучи хорошо знакома с обычаями страны этого господина, — обратилась я к Фрюмансу, — я вижу, что ему достаточно быть представленным мне одним из моих друзей, чтобы иметь право спрашивать меня и давать объяснения. Но мне кажется, что в сложившихся обстоятельствах ему следовало бы представиться мне у меня дома.
— Вы совершенно правы, мадемуазель, — сказал Мак-Аллан на превосходном французском языке, но с легким акцентом, скорее приятным, чем неправильным. — Я приехал сюда, чтобы попросить господина Костеля привести меня к вам, и если я позволяю себе представиться вам у него, то лишь для того, чтобы вы знали, кто я такой, и разрешили мне прибыть в замок Бельомбр вместе с господами Костелем и Бартезом.