КАБАЧЕСТВО 1914 («Kleine Dichtungen»)
Однажды жарким летом так случилось, произошло и сложилось, что я ужасно заинтересовался трактирными залами. Не знаю, может быть, я оказался в плену какого-то колдовского обмана; во всяком случае, меня затягивало то в один кабак, то в другой. Кабаки по большей части очень даже удобно расположены — прямо на улице. И скажем прямо, дорогой читатель, я то и дело солидно и степенно пропускал стаканчик. Я вообще человек очень, очень солидный, но в тот день достиг верха бродягоподобия и несолидности. Словно охваченный страстью, я рвался изучить и познать любое подобие «Лебедя», «Льва», «Медведя», «Короны» или «Лозы». Я заказывал то двухсотку, то трёхсотку, то пол-литра и с полным удовольствием пил как красное, так и белое вино. Может, я хотел стать знатоком вин? Или во мне шевелилось невнятное намерение сделать карьеру дегустатора и виноторговца? Или всё это фантазия? Сон? Нет, нет, всё правда. Солнце, о как мило щурилось оно в лучах лазурного дня, который я пропил. И так я благовоспитанно передвигался из одного пивного заведения в другое. Я прибывал в кабак, потом убывал из него, а когда село солнце, в моих руках оказалось нечто прекрасное, нечто загадочно-прекрасное. Я сделался обладателем чего-то совершенно великолепного. Мне принадлежали богатства, неслыханные богатства, искры плясали у меня в глазах. Я едва мог идти, так придавило меня ношей богатства и великолепия. Мне казалось, что идти вперёд — задача непостижимая и неизведанная, и хотелось упасть и мирно растянуться на земле. Что же, что же обрёл я? Что заполучил я, чем овладел? Я думал и думал, но никак не мог себе этого объяснить.
РЕЧЬ К КАМИНУ 1917 («Poetenleben»)
Однажды я обратился с речью к камину. Здесь я привожу эту речь, насколько её помню.
Так вот. Как-то раз я беспокойно шагал по комнате, охваченный разнообразными мыслями. Я в некоторой степени запутался, потерялся и потому теперь честно пытался сориентироваться; при этом я то и дело тяжко вздыхал, поскольку от меня не утаился собственный страх уже не найти дороги назад.
И тут я увидел, что камин во всём своём непоколебимом, по-каминному плоском спокойствии язвительно улыбается.
— Тебя ничем не проберёшь, — гневно и с искренним негодованием крикнул я ему. — Ты не подвержен волнениям. Беспокойство тебя не терзает, неловкие положения не выпадают на твою долю.
Признайся, чурбан неотёсанный, бесчувственный болван, что ты возомнил о себе, будто ты бог весть какой важный, и всё потому, что не способен, а потому и не желаешь, сдвинуться с места.
Из-за того, что ты, дубина стоеросовая, лишён восприятия, ты кажешься себе фигурой первой величины.
Хороша величина!
Из-за того, что ты не знаешь соблазна, тебе кажется, что ты — образец настоящего мужчины.
Великолепная мужественность!
Ничего не чувствовать, сидеть вразвалку по-слоновьи или наподобие угрюмого медведя: вот всё твоё представление о мужестве.
Из-за того, что за всю свою жизнь тебе не пришло ни одной глубокой мысли, ты осмеливаешься необдуманно насмехаться над теми, кого терзают сомнения.
Парень что надо, ничего не скажешь!
Такое впечатление, будто тебя-то в этом мире и не хватало. А теперь мир, наконец-то, может положиться на тебя и тебе подобных.
Потому, что тебе не требуется бороться, ты считаешь себя совершенством.
Из-за того, что ты никогда не попадал в ситуации и не казал носа туда, где человеческое сердце подвергается испытаниям, ты мнишь себя свободным от слабостей, ты позволяешь себе показывать пальцем на тех, кто, отважившись вступить на путь борьбы, проявляют слабость и совершают ошибки.
Трус, которому некуда девать силы, который не решается сделать и шагу, лишь бы не пришлось обнаружить, в чём заключаются его недостатки: постыдился бы, что тебе так и не довелось изведать чувство стыда; кто не умеет жертвовать собой на благо правого дела, у того сердце обрастает жиром, а честная добрая воля умирает в удушье.
Знай, что важнее репутации для меня моё предназначение. Оно значит для меня больше, чем грубая гордость от сознания: «я никогда не совершил ошибки».
Кто не совершает ошибок, не совершает, вероятно, и добрых дел.
РЕЧЬ К ПУГОВИЦЕ 1917 («Poetenleben»)
В один прекрасный день я занимался зашиванием той петли на сорочке, которая порвалась, когда я сильно чихнул, и пока я клал стежки с ловкостью умелой швеи, мне пришло в голову пробормотать себе под нос, т. е. обратиться со словами признательности к служащей мне верой и правдой скромной маленькой пуговке. Вот что я сказал.
— Милая, скромная пуговка, — сказал я, — сколько благодарности и признания твоих заслуг должен выразить тот, кому ты стойко служишь верой и правдой вот уже несколько (кажется, семь, а то и больше) лет и кому — несмотря на всю его забывчивость и отсутствие внимания к тебе — ты ни разу не напомнила, чтобы он хоть немного тебя похвалил.
Сегодня я, наконец, со всей ясностью вижу, как много ты значишь, как велика тебе цена, ведь ни разу за всю свою долгую, беспрекословную службу ты не попыталась вырваться на первый план, выставить себя в выгодном свете или вступить в лучи красивого, яркого, броского светового эффекта; напротив, ты держалась в самой неприметной неприметности с трогательной, очаровательной скромностью, которую невозможно переоценить; ты безропотно упражнялась в милой, прекрасной добродетели.
Как я восхищён твоей силой, почерпнутой из честности, прилежания и равнодушия к похвале, а ведь до похвалы охоч всякий, кто добивается успехов.
Ты улыбаешься, хорошая моя, и как я теперь, к сожалению, вижу, ты уже довольно сильно потёрлась и износилась.
Милая! Несравненная! Людям следует брать с тебя пример, посмотри: они просто больны жаждой нескончаемых аплодисментов, их так и тянет лечь и умереть от скорби, тоски и обиды, если их не окружает всеобщая ласка, нежность и любовь.
Ты — ты умеешь жить так, что никто и не вспоминает о твоём существовании.
Ты счастлива — скромность сама по себе счастье, а верности легко уживаться с собой.
То, что ты ничего из себя не строишь, а только соответствуешь своему предназначению, чувствуешь себя полностью преданной тихому исполнению долга; то, что тебя хочется назвать прекрасной благоуханной розой, чья красота загадочна, а запах непреднамерен, поскольку благоухать — её судьба…
То, что ты такова, какова ты есть, и то, что ты — это ты, кажется мне колдовством, волнующим и захватывающим, и потому мне приходит в голову мысль, что — несмотря на то, что в мире хватает неприятных событий — тут и там попадаются вещи, которые делают того, кто на них смотрит, счастливым, весёлым и беззаботным.
ТОБОЛЬД (II) 1917 («Kleine Prosa»)
Раньше меня звали Петер, поведал мне однажды странный тихий человек по имени Тобольд, и продолжил рассказ: Я сидел в закутке, писал стихи и мечтал о великой славе при жизни, о женской любви и прочих великих и прекрасных вещах. По ночам я не спал, но был рад бессоннице. Всегда бодр и полон мыслей я был. Природа, тайные тропинки сквозь луга и леса очаровывали меня. Я целыми днями фантазировал и предавался мечтам; и тем не менее, никогда не знал, к чему меня так тянуло. Как будто знал и одновременно — не знал. Но эту неопределённую тягу я страстно любил и никакой ценой не согласился бы с ней расстаться. Я мечтал об опасности, величии и романтике. Стихи, которые я сочинял, будучи Петером, я позднее издал под именем Оскара, когда представился подходящий случай и подошло время. Иногда я, как сумасшедший, смеялся над собой, был в настроении и отпускал шутки. В качестве господина Весельчака, т. е. в те минуты отличного расположения духа, я звал себя Венцель. В этом имени словно бы заключается что-то весёлое, юмористическое, миролюбивое и комическое. В качестве Петера я однажды окончательно отчаялся и с тех пор больше не писал стихов. Я внушил себе, что должен стать не меньше чем полководцем. Юношеские безумства. Я утонул в полнейшем унынии. Моим товарищам в те времена тоже приходилось несладко. Франц хотел стать великим актёром, Герман — виртуозом, а Генрих — пажом. Но они осознали всю смехотворность этих мечтаний, пали с постаментов смелых фантазий, стали солдатами и пошли на войну. А может быть, они стали мирными гражданами и служащими, точно не знаю. Я же, со своей стороны, раздираемый бесконечной тоской о том, что, должно быть, не гожусь для высоких предназначений в жизни, бросился в лес, который казался мне мил и пригож, и стал с рыданиями и мольбами призывать, в жажде скоропостижности, смерть свою, и добрая, милосердная смерть, образ, скрытый вуалью, вышла из-за еловых стволов, чтобы задушить меня в объятиях. Бедная несчастная грудь проломилась, и погибло моё существо, но из умерщвлённого восстал новый человек, и этого нового человека впоследствии назвали Тобольд, и вот он стоит рядом с тобой и ведёт свой рассказ. В обличии Тобольда я предстал перед собой в возрождённом виде, да и действительно переродился. Я посмотрел на мир другими глазами; свежий взгляд поддержал во мне нежданно-негаданно силу и мочь. Надежды и перспективы, о которых я и не помышлял, бросились ко мне с поцелуями, и жизнь вдруг распростёрлась перед отчасти вновь обретённой, отчасти заново сотворённой душой. Я прошёл смерть насквозь, чтобы очутиться в жизни. Потребовалось умереть, прежде чем я оказался способен жить. Совершив исход непосредственно из ужаснейшей утомлённости жизнью, я достиг лучшего понимания и наслаждения ею. В образе Петера я не обладал жизненной мыслью и настоящим восприятием жизни, и потому я умер. Как утомительна жизнь, когда в ней нет несущей, возвышающей мысли, когда не знаешь созерцания, рассудительности, которая способна примирить с разочарованиями, приносимыми жизнью. Славе и тому подобным вещам я больше не уделял внимания, перестал замечать великое. Я нашёл любовь к мелкому и неважному, и, вооружённый этим видом любви, я стал воспринимать жизнь как нечто прекрасное, справедливое и доброе. От честолюбия я отказался с радостью. Однажды я стал лакеем и в таком качестве поступил к графу в замок.