— Тогда, это… действительно — другое дело! — выговорил Харламов, не скрывая иронии. — Но, видите ли: мне точно известно, что в 905 году капитан Вельяминов был подпоручиком Псковского полка и командовал ротой его, которая расстреливала людей у Александровского сквера. Псковский полк имеет еще одну историческую заслугу пред отечеством: в 831 году он укрощал польских повстанцев…
Клим Иванович Самгин прервал его рассказ вопросом:
— Что же из этого следует? Нужно разлагать армию, да?
Харламов с явным изумлением выкатил глаза, горбоносое лицо его густо покраснело, несколько секунд он молчал, облизывая губы, а затем обнаружил свою привычку к легкой клоунаде: шаркнул ногой по земле, растянул лицо уродливой усмешкой, поклонился и сказал:
— Не смею задерживать!
Круто повернулся спиною к Самгину и пошел прочь.
«Нахал, — молча проводил его Самгин. — Клоун. Опереточный клоун. Нигилист, конечно. Анархист».
Он смотрел вслед быстро уходящему, закуривая папиросу, и думал о том, что в то время, как «государству грозит разрушение под ударами врага и все должны единодушно, необоримой, гранитной стеной встать пред врагом», — в эти грозные дни такие безответственные люди, как этот хлыщ и Яковы, как плотник Осип или Тагильский, сеют среди людей разрушительные мысли, идеи. Вполне естественно было вспомнить о ротмистре Рущиц-Стрыйском, но тут Клим Иванович испугался, чувствуя себя в опасности.
Он мог бы сказать, что с некоторого времени действительность начала относиться к нему враждебно. Встряхивая его, как мешок, она приводила все, что он видел, помнил, в состояние пестрого и утомительно разноречивого хаоса. Ненадолго, на час, даже на десяток минут, он вдруг и тревожно ощущал бессвязность своего житейского опыта, отсутствие в нем скрепляющего единства мысли и цели, а за этим ощущением пряталась догадка о бессмысленности жизни. Многое казалось лишним, даже совершенно лишенным смысла, мешающим сложиться чему-то иному, более крепкому и ясному. Клим Иванович Самгин воздерживался от определений точных, но сознавал, что это новое, ясное требует настроения органически чуждого ему, требует решимости, которой он еще не обладает. Он понимал, что внезапно вспыхнувшее намерение сообщить ротмистру Рущиц-Стрыйскому о Харламове и Якове не многим отличается от сообщения Харламову о том, что Тагильский был товарищем прокурора. Такие мимолетные намерения являлись все чаще, они не объяснялись личной антипатией, у них должно быть иное объяснение. Клим Иванович Самгин не находил его, потому что остерегался искать.
В тени группы молодых берез стояла на высоких ногах запряженная в крестьянскую телегу длинная лошадь с прогнутой спиной, шерсть ее когда-то была белой, но пропылилась, приобрела грязную сероватость и желтоватые пятна, большая, костлявая голова бессильно и низко опущена к земле, в провалившейся глазнице тускло блестит мутный, влажный глаз.
Самгин остановился, рассматривая карикатурную, но печальную фигуру животного, вспомнил «Холстомера» Л. Толстого, «Изумруд» Куприна и решил, что будет лучше, если он с ближайшим поездом уедет отсюда.
«Офицерство, наверное, подумает, что о случае с Тагильским я рассказал…»
Из-за стволов берез осторожно вышел старик, такой же карикатурный, как лошадь: высокий, сутулый, в холщовой, серой от пыли рубахе, в таких же портках, закатанных почти по колено, обнажавших ноги цвета заржавленного железа. Серые волосы бороды его — из толстых и странно прямых волос, они спускались с лица, точно нитки, глаза — почти невидимы под седыми бровями. Показывая Самгину большую трубку, он медленно и негромко, как бы нехотя, выговорил:
— Не маете спички, ваше благородье?
Взял коробку из рук Самгина, двумя спичками тщательно раскурил трубку, а коробку сунул в карман штанов.
— Возвратите спички, — предложил Самгин, — старик пощупал пальцами — в кармане ли они? — качнул головой:
— И вы подарите мне.
И, осмотрев Самгина с головы до ног, он вдруг сказал:
— А — не буде ни якого дела с войны этой… Не буде. Вот у нас, в Старом Ясене, хлеб сжали да весь и сожгли, так же и в Халомерах, и в Удрое, — весь! Чтоб немцу не досталось. Мужик плачет, баба — плачет. Что плакать? Слезой огонь не погасишь.
Говоря задумчиво, он смотрел в землю, под ноги Самгина, едкий зеленоватый дым облекал его слова.
— Лес рубят. Так беззаботно рубят, что уж будто никаких людей сто лет в краю этом не будет жить. Обижают землю, ваше благородье! Людей — убивают, землю обижают. Как это понять надо?
Надо было что-то сказать старику, и Самгин спросил:
— Вы что делаете тут?
— Я солому вожу раненым. Жду вот бабу свою, она деньги получает… А они уже и не нужны, деньги… Плохо, ваше благородие. Жалобно стало жить…
— Терпеть надо, — благоразумно посоветовал Самгин. — Всем трудно, — строго добавил он, а затем уверенно предрек: — Скоро все это кончится и снова заживем спокойно…
Притронулся пальцем к фуражке и пошел прочь, сердито возражая кому-то:
«Едва ли страна выиграет от того, что безграмотные люди начнут рассуждать».
Шел он торопливо, хотелось обернуться, взглянуть на старика, но — не взглянул, как бы опасаясь, что старик пойдет за ним. Мысли тоже торопливо являлись, исчезали, изгоняя одна другую.
«Харламов, вероятно, заботится о том, чтоб рассуждали. Из каких побуждений он делает это?»
«…Можно думать, что стремление заставить крестьянство и рабочих политически мыслить — это жест отчаяния честолюбивых людей. Проиграв одну ставку, хотят взять реванш».
Через час он ехал в санитарном поезде, стоя на площадке вагона, глядя на поля, уставленные палатками — белыми пузырями. Он чувствовал себя очень плохо, нервный шок вызвал физическую слабость, урчало в кишечнике, какой-то странный шум кипел в ушах, перед глазами мелькало удивленно вздрогнувшее лицо Тагильского, раздражало воспоминание о Харламове. Все это разрешилось обильным поносом, Самгин испугался, что начинается дизентерия, пять дней лежал в железнодорожной больнице какой-то станции, а возвратясь в Петроград, несколько недель не выходил из дома.
Неудачные поездки на фронт создали в нем глухое, угрюмое раздражение против бородатых солдат, плотников, евреев. В этом раздражении было нечто уже враждебное людям, как бы ни были одеты они — в рубахи защитного цвета или в холст и ситец. Раньше он к евреям относился равнодушно, дело Бейлиса было для него делом, которое компрометирует страну, а лицо страны — это ее интеллигенция. Он был уверен, что относится к антисемитизму правительства так же, как большинство интеллигентов, и что это — правильное отношение. Но, когда с фронта хлынула угарная, отравляющая волна животной ненависти к евреям, он — подумал:
«В самом деле: почему — евреи занимают такое видное место у нас?.. Почему не татары или грузины, армяне?»
Вспомнил, что грузины и армяне служат в армии, дослуживаются до генеральства. У нас нет генералов-семитов, а вот в Англии нередко евреи становятся лордами, даже один из вице-королей Индии был еврей.
В лице Христа еврейство является основоположником религии, которую исповедует вся Европа и [которая] проповедуется католической церковью во всем мире. В лице Карла Маркса еврейство сеет на земле сокрушительное учение о непримиримости интересов капитала и труда, о неизбежном росте классовой ненависти, о неустранимой социально-революционной катастрофе.
«В конце концов вопрос об истоках антисемитизма крайне темный вопрос, но я вовсе не обязан решать его. И — вообще: что значит социальная обязанность личности, где начало этой обязанности, чем ограничены ее пределы?»
В Петрограде он чувствовал себя гораздо <больше> на месте, в Петрограде жизнь кипела все более круто, тревожно, вздымая густую пену бешенства страстей человеческих и особенно яростно — страсть к наживе. В этой пене мелькал, кувыркался и плавал Иван Дронов, всегда полупьяный, видимо, не столько от вина, сколько от успехов своей деятельности. Самгин не встречался с ним несколько месяцев, даже не вспоминал о нем, но однажды, в фойе театра Грановской, во время антракта, Дронов наскочил на него, схватил за локоть, встряхнул руку и, веселыми глазами глядя под очки Самгина, выдыхая запах вина, быстро выразил радость встречи, рассказал, что утром приехал из Петрозаводска, занят поставками на Мурманскую дорогу.
— Работаю вчетвером: Ногайцев, Попов, инженер, — он тебя знает, — и Заусайлов, тоже инженер, «техническая контора Заусайлов и Попов». Люди — хоть куда! Эдакая, знаешь, богема промышленности, веселый народ! А ты — земгусар? Ну, как на фронте, а? Слушай, — идем ужинать! Поговорим, а?