Было бы вечным позором для Штатов, было бы позором для всякой страны, отличающейся от прочих таким огромным и разнообразным пространством, таким изобилием природных богатств, такой изобретательской смёткой, такой великолепной практичностью, — было бы позором, если бы эта страна не воспарила над всеми другими, не превзошла бы их все также и самобытным стилем в литературе, в искусстве, собственными шедеврами в интеллектуальной и артистической области, прототипами, отражающими её самое. Нет страны, кроме нашей, которая хоть как-нибудь не оставила бы своего отпечатка в искусстве. У шотландцев есть свои баллады, в которых до тонкости отразилось их прошлое, их настоящее, целиком сказался характер народа. У ирландцев — свои. У Англии, у Италии, у Франции, у Испании — свои. А у Америки? Повторяю опять и опять: не видно даже первых признаков, что в ней рождается соответствующий её величию творческий дух, а вместе с ним и первоклассные произведения искусства, — между тем, у неё есть богатейший сырой материал, о котором другие народы не смели и думать, ибо в одной только четырёхлетней войне скрыты целые россыпи золотой руды, целые залежи эпоса, лирики, повести, музыки, живописи и т. д.
……………
Из англо-американских материалов об Уитмане
I. Письмо Эмерсона к Уитману
Милостивый государь!
Только слепой не увидит, какой драгоценный подарок ваши «Листья травы». Мудростью и талантом они выше и самобытнее всего, что доселе создавала Америка. Я счастлив, что читаю эту книгу, ибо великая сила всегда доставляет нам счастье. Это именно то, чего я всегда добивался, потому что слишком бесплодны и скудны становятся здесь, на Западе, души людей, будто они изнурились в чрезмерной работе или у них малокровие, и они обрюзгли, разжирели. Поздравляю вас с вашей свободной и дерзкой мыслью. Радуюсь ей бесконечно. Для своих несравненных образов вы нашли несравненные слова, как раз такие, какие нужны. Всюду обаятельная смелость манеры, которую может внушить только истинная широта мировоззрения.
У порога великого поприща приветствую вас! К этому поприщу вас, несомненно, привёл какой-то долгий и трудный путь.
Мне так захотелось увидеть того, кто сделал мне столько добра, что я чуть было не бросил работу и не поехал в Нью-Йорк, чтобы засвидетельствовать вам уважение.
Р. В. Эмерсон.
Конкорд, Массачузетс, 21 июля 1855 года.
II. Письмо Эмерсона к Карлейлю
Через несколько месяцев, посылая в Англию «Листья травы» Томасу Карлейлю, Эмерсон пишет о них гораздо сдержаннее:
«В Нью-Йорке нынешним летом появилась некая книга — невообразимое чудище, пугало со страшными глазами и с силой буйвола, — насквозь американская книга; я было думал послать её вам, но кому я ни давал её прочесть, всем она внушала такой ужас, все видели в ней столько безнравственности, что я, признаюсь, воздержался. Но теперь, быть может, и пошлю. Она называется „Листья травы“, была написана и собственноручно набрана одним типографским наборщиком из Бруклина, неподалеку от Нью-Йорка, по имени Вальтер Уитман. Пробегите её, и если вам покажется, что это не книга, а просто список разных товаров, предназначенных для аукциона, раскурите ею свою трубку…»
III. Бостонская встреча Уитмана с Эмерсоном
Главное, что смущало Эмерсона в книге Уитмана, — это «Адамовы дети». Так были озаглавлены стихи, посвящённые половым страстям.
Зимою 1860 г., когда Уитман, поселившись в Бостоне, подготовлял к печати третье издание своей книги, Эмерсон явился к нему и стал настойчиво требовать, чтобы он изъял из неё «непристойные» строки.
«Двадцать один год назад, — вспоминает в своих мемуарах поэт, — добрых два часа прошагали мы с Эмерсоном по Бостонскому парку под этими же самыми старыми вязами. Был морозный, ясный февральский день. Эмерсон, тогда в полном расцвете всех сил, обаятельный духовно и физически, остроумный, язвительный, с ног до головы вооружённый, мог, по прихоти, свободно властвовать над вашим чувством и разумом. Он говорил, а я слушал — все эти два часа. Доказательства, примеры, убеждения, — вылазки, разведка, атака (словно войска: артиллерия, конница, пехота) — всё было направлено против основной части моих „Адамовых детей“. Дороже золота была мне эта диссертация, но странный, парадоксальный урок я тогда же извлёк из неё: хотя ни на одно его слово я не нашёл никаких возражений, хотя никакой судья не выносил приговора убедительнее и основательнее, хотя все его доводы были подавляюще неотразимы, всё же в глубине души я чувствовал твердую решимость не сдаваться ему и пойти своим неуклонным путём. „Что же вы скажете?“ — спросил Эмерсон, закончив свою речь. „Скажу лишь одно, — отвечал я со всей откровенностью, — вы правы во всем, у меня нет никаких возражений, тем не менее после ваших речей я ещё крепче утвердился в своей вере и намерен ещё ревностнее исповедывать её…“. После чего мы пошли и прекрасно пообедали в „American House“. С тех пор я уже не испытывал никаких сомнений, никаких угрызений совести».
IV. Монкюр Конуэй на Лонг Айленде
Едва Уитман издал свою книгу, его, по совету Эмерсона, посетил молодой журналист, — священник Монкюр Дэниэл Конуэй. Это было в сентябре 1855 г. Уитман жил тогда вместе с матерью на своём родном Долгом острове. «Жара стояла страшная, — пишет Конуэй. — Термометр показывал 35 градусов. На выгоне хоть бы деревцо. Нужно быть огнепоклонником, и очень набожным, думалось мне, чтобы удержаться под этаким солнцем. Куда ни глянешь, пусто, ни души. Я уже готов был вернуться, как вдруг увидел человека, которого я искал. Он лежал на спине и смотрел на мучительно жгучее солнце. Серая рубаха, голубовато-серые брюки, голая шея, загорелое, обожженное солнцем лицо; на бурой траве он и сам часть земли: как бы не наступить на него по ошибке. Я подошёл к нему, сказал ему своё имя, объяснил, зачем я пришёл, и спросил, не находит ли он, что солнце жарче, чем нужно. „Нисколько!“ — отвечал он. Здесь, по его словам, он всего охотнее творит свои „поэмы“. Это его любимое место. Потом он повёл меня к себе. Крошечная комнатка глядит своим единственным окном на мертвую пустыню острова; узкая койка, рукомойник, зеркальце, прибитое к стене, сосновый письменный столик, гравюра Бахуса, на другой, насупротив, Силен. В комнате ни единой книжки… У него, говорил он, два рабочих кабинета: один на верхушке омнибуса, другой на той небольшой пустынной груде песку, которая зовётся Кони Айленд. Много дней проводит он на этом острове в полном одиночестве, как Робинзон Крузо. Литературных знакомств у него нет, если не считать той репортёрской богемы, с которой он сталкивался иногда в пивной у Пфаффа.
Мы пошли купаться, и я, глядя на него, невольно вспомнил Бахуса у него на гравюре. Жгучее солнце облекло бурой маской его шею и его лицо, но тело осталось ослепительно-белое, нежно-розовое, с такими благородными очертаниями форм, замечательных своей красотой, с такою грацией жестов. Его лицо — совершенный овал; седоватые волосы низко острижены и вместе с сединой бороды так красиво нарушают впечатление умилительной детскости его лица. Первую радостную улыбку заметил я у него, когда он вошёл в воду. Если он говорит о чём-нибудь увлекательном, его голос, нежный и мягкий, замедляется, и веки имеют стремление закрыться. Невозможно не чувствовать каждую минуту истинности всякого его слова, всякого его движения, а также удивительной деликатности того, кто был так свободен в своём творчестве».
Монкюр Дэниэл Конуэй (1831–1907) был и сам человек незаурядный. Под влиянием Эмерсона он отрёкся от своих религиозных убеждений, стал пламенным бойцом за освобождение негров, за что и подвергся гонениям. Он был одним из лучших американских журналистов той поры. Им написано много книг, в том числе об Эмерсоне, Карлейле, Томасе Пэйне и др.
V. Генри Торо
Тогда же Уитмана посетил замечательный американский писатель Генри Торо. В письме к одному знакомому Торо описывает свои впечатления так:
«Быть может, Уитман — величайший в мире демократ… Замечательно могучая, хотя и грубая натура. Он в настоящее время интересует меня больше всего… Я только что прочитал его книгу, и давно уже никакое чтение не делало мне столько добра. Он очень смелый и очень американский. Я не думаю, чтобы проповеди, все, сколько их было, могли бы сравняться с его книгой. Мы должны радоваться, что он появился. Порою мне в нём чудится сверхчеловеческое. Его не смешаешь с другими жителями Бруклина или Нью-Йорка. Как они должны дрожать и корчиться, читая его. Это-то в нём и превосходно! Правда, порою мне кажется, что он меня надувает. Он такой широкий и щедрый; и только что моя душа воспарит и расширится и ждёт каких-то чудес, словно возведённая на гору, как вдруг он швырнет ее вниз, — вдребезги, на тысячу кусков. Хотя он и груб и бывает бессилен, он великий первобытный поэт. Его песня — трубный глас тревоги, зазвучавший над американским лагерем. Странно, что он так похож на индийских пророков; а когда я спросил его, читал ли он их, он ответил: „Нет, расскажите о них“».