Я отдался этому голосу, говорившему во мне как бы от меня самого. Это был действительный «я», человеколюбивый, законченный и уверенный в самом себе, требовавший своих прав в жизни.
О нет, нет, думал я, не предрассудок и не деспотизм желать исключительной любви, когда сам так любишь и когда ничто не извиняет и не дает права на измену. Мою любовь унизили, разделяя ее с другим!.. Фелиция лгала своему любовнику: она несколько раз возвращалась ко мне во время своей страсти к нему. Она с завязанными глазами вводила меня в оскверненный храм, где я думал найти жертвенник супружеской верности. Разве я должен простить ее? Нет, я не должен, так как не могу забыть этого, несмотря на усилия, которые едва не погубили моего рассудка. Сама природа не желала моего падения; Бог не мог сотворить чуда, которого я просил у него. Бог не творит безумств!
Я вновь приобрел покой. Я обедал с женой и говорил с ней нежнее обыкновенного, она сочла меня больным и беспокоилась обо мне. Разве я мог объяснить ей рыдания и крики, которые вырвались у меня в ее объятиях?
Я не мог этого сделать, не солгав, и я не желал более ни лжи, ни откровенного признания. Разве мы не должны понять друг друга, не входя в отвратительные объяснения?
— Будьте уверены, — сказал я ей, — если у меня будет горе, что может случиться со всяким, то я постараюсь победить его и не надоедать вам. Я вас только прошу никогда не спрашивать меня о моих страданиях и не бояться за меня. Будьте, насколько можете, счастливой и не смотрите на меня с таким испуганным видом, который заставляет меня считать себя виновным. Если у вас есть какая-нибудь тайная печаль, не раздражайте ее болезненными тревогами. Я наблюдаю за вашей репутацией, забочусь о вашей безопасности и независимости. Никакое несчастье, никакая борьба не угрожают вам. Кроме того, у меня одна только забота: восстановить ваше здоровье, достоинство и спокойствие вашей жизни; я вам это доказал уже и всегда буду стараться поступать так же. Эти заботы будут для меня утешением в тех испытаниях, которые могут встретиться.
Она молча слушала меня, наклонив голову. Мы сидели за столом, вода кипела в кофейнике, она встала и налила мне кофе. Ее рука не дрожала, ее движения были свободны, взгляд горд и холоден.
Всякому другому показалось бы, что она ничего не поняла, но я был испуган ее внешним спокойствием. Выла ли она оскорблена моей добротой? Не слишком ли я ясно выразился? Может быть, для нее было достаточно этого, чтобы не посметь больше надеяться на мою любовь?
Вечера мы проводили всегда вместе, причем иногда по ее просьбе я читал ей вслух. В этот вечер, услышав ее просьбу, я попросил Фелицию самой выбрать книгу. Она принесла: «Die Wahlverwandtschaften» Гете, и я начал читать, опасаясь встретить какой-нибудь повод к спору благодаря этому странному выбору; но я скоро заметил, что Фелиция меня не слушала: она взяла свою работу, но не занималась ею. Ее глаза были закрыты: она спала. Как все деятельные люди, рано встающие, она была подвержена такой внезапной усталости. Мало-помалу понижая голос, я закрыл книгу и начал смотреть на нее. Она была бледна, но дыхание казалось ровным; около часа она отдыхала неподвижно, ее пульс был спокоен и стал слабее только в ту минуту, когда она проснулась.
— Вы думаете, что я больна? — спросила она меня.
— Нет, но вы должны в продолжение нескольких дней снова принимать подкрепляющее лекарство. Вы теперь слабее обыкновенного.
— Вы ничего не знаете, — с какой-то резкостью возразила она, — я никогда так хорошо не чувствовала себя. Мне необходим отдых и больше ничего. Вы мне позволите уйти?
Она заботливо уложила свою рабочую корзиночку, пошла, по обыкновению, распорядиться по хозяйству и возвратилась, чтобы запереть в зале ставню. Я никогда не давал ей делать этого и в тот вечер также сказал, но ей не было необходимости напоминать мне об этом.
— О, — с какой-то странной горечью сказала она, — ведь вы не любите заботиться о подобных вещах! Идите заниматься наверх; я уверена, что вам уже давно хочется остаться одному.
— Что с вами, Фелиция? — сказал я ей, взяв ее за руку. — Разве я выказал усталость в вашем присутствии или нетерпеливое желание удалиться?
— Нет, — с еще большей горечью отвечала она, — я не права! Вы всегда справедливы, не так ли?
Она оставила меня, проговорив эти жестокие и несправедливые слова, которые привели меня в оцепенение и помешали узнать, что происходило с ней.
Через минуту, боясь, чтобы она не заболела, я по; стучал в дверь ее комнаты: она была заперта.
— Дайте мне отдохнуть, — сказала она, — со мною ничего не случилось; я хочу спать. Чего вы боитесь?
Итак, она отказывалась от моей дружбы, узнав, что более не владеет моей любовью. Этого следовало ожидать от такой возбужденной натуры, но тем не менее я был очень удивлен, так как предполагал, что заслуживаю большего внимания, если не признательности. Неужели в этом бурном сердце, которое не могло смягчиться, возродилась ненависть?
Я поднялся в свою комнату, открыв двери, чтобы иметь возможность подать ей помощь, если эта досада разразится каким-нибудь мучительным припадком. Я разложил, по обыкновению, на столе много книг, чтобы иметь занятой и спокойный вид, когда придут ко мне. Я проделывал это в продолжение трех месяцев, потому что в действительности не мог больше работать. Большую часть дня и ночи я проводил в горестных размышлениях о минувших и предстоящих событиях.
Я внимательно прислушивался ко всему, что происходило в доме. Я слышал, как прислуга, затворив внизу двери, ушла в свою комнату; некоторое время слышны были шаги Фелиции; наконец настала тишина. У нервных людей и почти у всех женщин усталость проявляется возбуждением. Очевидно, Фелицию сильно взволновали мои слезы, она, должно быть, также плакала и чувствовала себя разбитой. После хорошего сна она станет бодрей, правдивей, и если мы дойдем до объяснения, она будет способна отдать мне справедливость.
С этой смутной надеждой, чувствуя себя утомленным и не будучи в состоянии разбирать ее странное поведение, я задремал, облокотясь руками на стол. Я не хотел ложиться, прежде чем буду уверен, что могу спать без страха. В полночь я был разбужен звуками скрипки. Фелиция играла ту арию, которую пела мне утром. Она начала с замечательной чистотой, характеризовавшей ее игру. Но вдруг она изменила мелодию и резко перешла к какой-то другой мысли, погрузилась в целый ряд мучительных фантазий. Иногда она тщетно старалась вспомнить мотив, который пела днем, но потом, казалось, с презрением прерывая его, желала выразить совершенно противоположные чувства. Мое возбужденное воображение истолковало эти музыкальные фантазии как символический рассказ, которым она хотела передать мне пережитые ею бурю, падение и отчаяние.
Но я напрасно искал выражение страдания: его там не было. Это был скорее гнев, ее жалобы напоминали проклятие. Резкий звук скрипки, нервно терзаемой смычком, причинял мне ужасные страдания. Я предпочел бы ему самые жестокие слова. Фелиция показывала необыкновенное искусство, но я чувствовал, что ее уму было недоступно искреннее волнение. Ее музыка была безумна, мысли непоследовательны и непонятны, как будто она не стремилась выразить свои личные страдания, а старалась только вызывать их в другом.
Наконец, она порывисто бросила скрипку, которая, как мне казалось, разбилась от падения. Я увидел на деревьях перед домом отблеск света, мелькавшего в ее комнате: Фелиция двигалась как тень, без малейшего шума.
Сильное волнение охватило меня. Я задал себе вопрос, не была ли эта странная музыка среди ночи криком отчаяния или безнадежного прощания? Не думала ли она убежать, чтобы соединиться с Тонино? Но ведь я был убежден, что он не любит ее более. Не ошибалась ли она относительно его отвращения или не надеялась ли какими-нибудь решительными мерами заставить его разыгрывать комедию страсти, чтобы помещать ей нарушить его семейный покой?
Я потихоньку спустился с лестницы и в темноте сел на последней ступеньке возле ее двери. Она не могла сделать ни одного движения без моего ведома. Я ни в коем случае не хотел допустить ее побега на свой позор и погибель. Выгнанная Ваниной и покинутая Тонино, она не нашла бы другого исхода, кроме самоубийства, так как я не чувствовал в себе более сил прощать новые заблуждения.
Мне казалось, что в ее комнате трещал огонь. Я вышел на балкон и действительно увидел полосу дыма на вистом и звездном небе. Без сомнения, она жгла свои бумаги, так как дело было летом и не было необходимости топить печь, если только Фелиция не была больна. Ветерок, который разносил дым, донес до меня едкий запах, который напомнил скорее сожженное белье, чем бумагу. Я вернулся к двери и услышал, что она отворяла задвижку, как бы намереваясь выйти. Желая помешать ее побегу, я умышленно зашумел, чтобы предупредить ее о моем присутствии, и спросил ее через запертую еще дверь, как она себя чувствует.