Ознакомительная версия.
Жорис понял ее состояние, расстройство нервов, ужасный, сильный гнев, который угрожал ему. Он мог удержаться, пытался скрыться, уйти в дверь. Она, еще оолее взбешенная его молчанием, происходившим только от равнодушия и непоправимого презрения, бросилась к нему, схватила его за руки, крикнула ему в лицо:
— С меня довольно! Я убью тебя!
Жорис уже раз слышал это ужасное слово. Выведенный из терпения, он вырвался из ее рук, оттолкнул ее, грубо обращаясь с нею. Тогда она точно обезумела, подняла настоящий вой. Посыпались оскорбления, точно дождь камней. Можно было бы сказать, что она хочет теперь, на самом деле, побить его словами, после того как толпа заочно побивала его камнями.
Жорис удалился в свою комнату. Везде был тот же вид разрушения. Через каждое окно что-нибудь было брошено. Он подумал о подобном же зрелище, уже знакомом ему, вспомнил комнату, где произошла ссора, когда Барбара открыла измену Годеливы, разбила тоже зеркало и мебель, — ту комнату, куда больше никто не входил, и которая осталась в том нее виде, точно комната умершего… Все комнаты были теперь похожи на ту. Может быть, зло было заразительно. Несчастье одной комнаты породило несчастье других. Теперь все они были комнатами умерших. Они все умерли. Весь дом казался мертвым. Борлюту тоже захотелось умереть.
Ему казалось, что он получил предупреждение вещей. Он сейчас же почувствовал, что решился, без всякого отступления.
Сама смерть делала ему знак, пришла к нему в дом. Камни попались ему навстречу, — смертельные камни… В конце концов, толпа приговорила его к смерти. Он мужественно согласился на это. В особенности, — без всякого промедления! Он был готов и мог отдаться смерти на другой день, на заре. Он не хотел более видеть при свете солнца свой дом, профанированный и как бы разрушенный, все эти разбитые зеркала, передававшие из комнаты в комнату дурное предзнаменование; не хотел снова видеться с Барбарой, которая превысила меру своего голоса и раздражения, накидываясь на него на этот раз с самыми оскорбительными обидами и угрозами.
В эту минуту он услышал, как она, над его головой, в верхнем этаже, складывала вещи, опорожняла шкапы, снова принималась за свои мнимые приготовления к отъезду, как это случалось всегда, после каждой сцены.
Жорис слушал шум через потолок, ходил по своей комнате и, не владея собою, начал разговаривать вслух:
— Я уеду первый, туда, откуда не возвращаются! Я устал до изнеможения. Я больше не могу! Завтра снова наступит ужасный день: новые сцены с Барбарой пли ее исчезновение неизвестно куда, точно в состоянии невменяемости; везде полный беспорядок, камни, недостойные оскорбления; неприятности, полицейские и судебные формальности; кругом — лишь смех города, когда все узнают. Нет! Я не чувствую в себе сил пережить еще такой день, ни за что! Я умру раньше этого.
Жорис рассуждал, снова сделался очень спокойным… Он даже удивлялся своему решению, такому определенному и быстрому. Конечно, он давно носил его в своей душе* В течение всех этих последних двух недель он слишком освоился со смертью, поднимаясь на башню. Это было словно внушение, предчувствие, уже как бы тень на нем — от цели, к которой он приближался! Теперь он должен был достичь ее. Каким спокойным внезапно почувствовал он себя, как только решился! Люди переживают заранее ту участь, которую они избрали. Они становятся уже тем, чем будут.
Жорис сроднился с отрадою смерти. Он вспомнил свою жизнь. Он вспомнил о далеких вещах, эпизодах детства, о ласках матери, некоторых подробностях, которые проносятся в нашем уме, точно молния, в минуту смерти, завершают наши дни. Он подумал также о Годеливе, единственной, немного розовой заре его жизни; пережил нежное начало их любви, их тайный брак в церкви.
Церковь! Вдруг он вспомнил о Боге. Бог появился ему, ставший как бы его собеседником, свидетелем, почти его судьей. /Борис защищался. Он верил в Бога. Но в возвышенного Бога, не в Бога простых люден, запрещающего им убивать себя, потому что они делали бы это безрассудно, но в Бога, как Вечный Разум, Который понял бы все. Он молился, смирил свой дух, вспомнил забытые молитвы, немного рассеявшуюся мозаику, которую он снова соединил в одно целое.
Он опять подумал о Годеливе. Настало время уничтожить ее письма, последнее воспоминание, сохранившиеся реликвии, точно саше утешений, сохраненное до этих пор. Он перечел их, вспомнил прошлое, ощутил отголоски прежних поцелуев, призрачный запах засушенных цветов, следы слез, — всю эту печаль, заключавшуюся в старых письмах, чернила которых побледнели и, кажется, сами возвращаются к небытию. Затем он разорвал их, сжег.
Теперь ничто более не соединяло его с жизнью…
Раз нужно было умереть, это не должно было вызвать никакого скандала. Прежде всего, — невидимая смерть, которая казались бы исчезновением! Если бы можно было сделать, чтобы его труп не был найден! Разве башня не являлась самым удобным для этого местом? Он теперь вполне ясно понял, почему, когда ему отдали ключ от нее, в день состязания, у него было ощущение, что он взял в руку ключ от своей гробницы. Его душа уже знала. Его душа вздрогнула из-за предзнаменования, создавшего непоправимое. С «этой минуты, конечно, его судьба была решена! Башня с самого начала становилась гробницей, где он мог действовать несколько дней своей жизни, перед великим отдыхом.
Итак, прежде всего умереть там; затем подыскать подходящее средство. Не надо крови ни огнестрельного оружия, ни ножа! Веревка сделает свое дело тихо и вернее. Жорис нашел одну, спокойно осмотрел ее, попробовал ее прочность, положил в карман, чтобы избежать на другой день, на заре, колебаний или новой борьбы с самим собою.
Твердо решившись, он ждал появления дня, терпеливо и уверенно, уже немного отомщенный, довольный тем, что завещал угрызения совести Барбаре, городу; в особенности счастливый тем, что умрет в башне, которая вследствие этого будет распространять в будущем, в знак упрека, более мрачную тень, — точно тень гробницы, — на серую площадь.
Заря занималась, колебалась, охватила небо, зеленоватое и печальное. Как только стало светло, Борлют вышел из дома, боясь, чтоб его не услышали и не удержали, твердый в своем решении. Башня сейчас же показалась перед ним, неумолимая башня, которая виднеется в конце всех улиц. Башня ждала, звала его. Борлют не искал никакого обхода. Он пошел даже самым прямым путем. Он миновал набережную, мост. Брюгге еще спал. Все было пусто, заперто, безмолвно, дрожало от дождливой ночи. Меланхолия пустынного города на заре! Можно было подумать об эпидемии, от которой все жители бежали. Приходила мысль о смерти.
Борлют шел вперед. Он ничем более не интересовался, даже городом, который он любил так сильно. Он прошел через него, уже равнодушный к нему, как к стране, которую мы покидаем навсегда. Он ни на что не взглянул, ни на фасады, ни на башни, ни на отражения в воде, ни на древние выцветшие крыши.
Не странно ли, что так быстро можно пресытиться всем? Как жизнь кажется ничтожна, когда приближается смерть!
Дойдя до башни, он вошел в нее вместе с зарей, багровый, как она. Лестница вздрогнула. Свет спускался перед человеком, который шел наверх. Это была как бы встреча, последняя борьба тени с светом. Борлют поднимался. С каждой новой ступенькой он, казалось, немного расставался с жизнью, начинал уже умирать. Он не думал более ни о чем: ни о Барбаре, ни о городе, ни о самом себе. Он помнил только о своем «деле».
Между тем восхождение показалось ему длинным. Ледяной холод царил в башне. Запах плесени от стен чувствовался еще сильнее. Ему казалось, что это было кладбище. Был слышен шум от полета летучих мышей, натыкавшихся в темноте на потолок. Вокруг Борлюта быстро скользили животные, блуждающие только ночью, возвращающиеся в какую-нибудь темную дыру. Целая тайная и кишащая жизнь распространялась, летала, окружала Борлюта, как будто он уже ощущал смерть.
Страх пробежал у него по коже, ясно ощутимый, как прикосновение. Его тело вздрогнуло; между тем его мысль оставалась решительной и спокойной. Инстинкт пробуждался, протестовал, скорее лавировал, не подвергая сомнению ни событий, ни окончательных поводов. Его искусство состоит в том, чтобы обсуждать только материальный факт, который можно совершить или не совершить, но исключительно — из физических мотивов. Обычная хитрость! Инстинкт, который заставляет колебаться безнадежно отчаявшегося человека на берегу канала из отвращения к слишком холодной воде и который в этом случае внушал ужас к сырым переходам на пути к пиршеству смерти.
Борлют вздрогнул. Он ощутил минуту физической слабости, нот агонии Гефсиманского сада. Охваченный сильной тревогой, он остановился. Но лестница быстро поворачивала, не жалея его, не предоставляя никакой отсрочки, и сейчас же увлекла его в свои короткие спирали. Борлют продолжал идти, не изменяя своему решению, но колеблясь в своем теле. Еще немного, — и он споткнулся. Несмотря на большую привычку к ступеням, на которые он входил почти машинально, как будто шел по ровному месту, он должен был прибегнуть к помощи веревки, заменяющей перила и привязанной к столбу лестницы, как змея, обвившаяся вокруг дерева. Злой искуситель! Веревка, действительно, снова искушала его, предполагая, что он колеблется. Разве не ее он избрал орудием своей смерти? Теперь, ухватившись за веревку, он как бы снова отдался своей идее, покинутой им на одно мгновение и быстро опять воспринятой. Его руки ослабели, отстранились… Они отталкивали ужасное прикосновение… Но лестница быстро поворачивалась; мрак становился все гуще. Надо было все же прибегнуть к веревке. Она снова показывалась, настаивала…
Ознакомительная версия.