Он залюбовался предложенным ею благородным бокалом из старинного стекла с орнаментом в виде серебряных листьев, и она сказала, что этот бокал из коллекции ее отца.
— Значит, у вашего отца много таких великолепных вещей? — Разумеется. И, по всей вероятности, отец пожертвовал для базара не самые первоклассные экземпляры. Она позволяет себе утверждать, что у него есть бокалы значительно красивее этих. — Как бы он, Клаус-Генрих, хотел посмотреть их! — Ну что ж, это не трудно осуществить при подходящем случае, — ответила фрейлейн Шпельман своим ломающимся голосом, выпятив губы и покрутив головкой. Отец, несомненно, не будет возражать против того, чтобы настоящий знаток по достоинству оценил плоды его коллекционерских трудов. Они всегда пьют чай ровно в пять.
Она восприняла высочайшее намерение попросту, самым непринужденным образом обратив его в приглашение. А на вопрос Клауса-Генриха, какой день можно иметь в виду, ответила:
— Какой вам угодно, принц. Мы в любое время будем несказанно счастливы…
«Будем несказанно счастливы» — в этих ее словах было такое язвительно-насмешливое преувеличение, что от них становилось даже больно и трудно сохранить невозмутимый вид. Ведь как она тогда, в больнице, озадачила и обидела бедняжку старшую сестру! Но при этом в ее говоре было что-то детское, некоторые буквы звучали совсем как у детей, — и не только в тот раз, когда она утешала маленькую девочку, испугавшуюся ингалятора. И какие у нее были изумительные глаза, когда речь шла об отцах и всяких прискорбных случаях…
На следующий день Клаус-Генрих пил чай во дворце Дельфиненорт — на другой же день, назавтра. При подходящем случае, сказала Инна Шпельман. Л как раз следующий день был для него самым подходящим, да и дело представлялось ему настолько важным, что он решил не откладывать его в долгий ящик.
Около пяти часов — уже смеркалось — проехал он в своей карете по оттаявшим дорогам городского сада, оголенного и безлюдного, и вот уже карета катит через Шпельмановские владения, дуговые фонари освещают парк, большой, четырехугольный бассейн с фонтаном тускло мерцает между деревьями, а позади виднеется белеющая громада дворца, колонны портала, широкий пандус, оба крыла которого плавно поднимаются между флигелями вплоть до бельэтажа, высокие окна с частыми переплетами оконных рам, римские бюсты в нишах, — и когда Клаус-Генрих подъехал по главной аллее из гигантских каштанов, он увидел у самой нижней ступени темно-красного плюшевого негра, который стоял на страже, опираясь на булаву.
Клаус-Генрих вступил в облицованный камнем, ярко освещенный, тепло натопленный вестибюль с отливающим золотом мозаичным полом и белыми статуями богов вдоль стен и направился прямо к мраморной парадной лестнице с широкими перилами, устланной красным ковром, по которой навстречу гостю, откинув плечи и держа руки по швам, спускался пузатый и спесивый шпельмановский дворецкий во всей красе своего бритого двойного подбородка.
Он провел гостя в верхнюю аванзалу, увешанную гобеленами и украшенную мраморным камином, там два бело-золотых, отороченных лебяжьим пухом лакея взяли у принца фуражку и шинель, а дворецкий тем временем отправился самолично докладывать о нем господам… Между обоими лакеями, которые придерживали портьеры, Клаус-Генрих прошел в дверь и спустился на две-три ступени.
Навстречу ему повеял аромат растений и послышался мелодичный плеск воды; но в тот миг, когда за ним упали портьеры, внезапно раздался такой неистовый лай, что Клаус-Генрих, почти оглушенный, задержался на мгновение у нижней ступеньки. Персеваль, пес из породы колли, ринулся наперерез гостю. Казалось, ярость его не имеет пределов, он брызгал слюной, он задыхался, не знал, как дать выход разрывавшему его на части возбуждению, весь извивался, бил себя хвостом по бокам, упершись передними ногами в пол, в слепом бешенстве вертелся вокруг самого себя и словно стремился весь изойти в неистовстве и диком лае. Чей-то голос — не похожий на голос Иммы — отозвал его, и Клаус-Генрих, оглядевшись, увидел, что находится в зимнем саду, помещении, где стеклянный сводчатый потолок опирался на стройные мраморные колонны, а пол был выложен квадратными плитами из полированного мрамора. Сад был заполнен пальмами разных видов, у многих стволы и веерообразные листья подходили под самый стеклянный купол. Цветник, расположенный в форме клумбы и составленный наподобие мозаики из бесчисленных цветочных горшков, расстилался под лунньим светом дуговых ламп и насыщал воздух благоуханием. Фонтан струил серебряные ключи в мраморный водоем, и особой породы утки с редкостным оперением плавали по пронизанной светом водной глади. Задний план был занят каменной галереей с колонками и нишами.
Встретила гостя графиня Левенюль и с улыбкой склонилась перед ним.
— Благоволите простить нас, ваше королевское высочество, — сказала она. — Наш Перси такой раздражительный. А тут еще он отвык от общества. Но он никогда не причиняет зла. Осмелюсь просить ваше королевское высочество… Фрейлейн Шпельман сейчас возвратится. Она только что была здесь. Ее позвали. Отец прислал за ней. Мистер Шпельман будет очень счастлив…
И она направилась с Клаусом-Генрихом к гарнитуру плетеной мебели с вышитыми полотняными подушками, расставленному перед группой пальм. Графиня говорила громко и оживленно, склонив набок небольшую голову с жиденькими пепельными волосами, расчесанными на пробор, и показывая в улыбке белые зубы. У графини был положительно элегантный вид в этом облегающем фигуру коричневом платье, а когда она, весело потирая руки, подвела Клауса-Генриха к плетеным креслам, у нее явно проявились энергичные и изящные повадки полковой дамы. Только» глазах, из-за прищуренных век, мерцало что-то загадочное, не то коварство, не то недоверие.
Они уселись друг против друга перед круглым садовым столиком, на котором лежали книги. Истомленный только что перенесенным приступом ярости, Персеваль свернулся как улитка на узком, переливчатом ковре блеклых тонов, на котором была расставлена мебель. Шерсть у Перси была черная, шелковистая, только лапы, грудь и морда — белые. И вокруг шеи белое жабо, глаза золотистые и пробор вдоль всей спины. Клаус-Генрих начал разговаривать разговора ради, поддерживать светскую, бессодержательную беседу, ибо иначе он не умел.
— Надеюсь, графиня, я не помешал. Во всяком случае, я счастлив, что имею оправдание для своего г. торжения. Не знаю, говорила ли вам фрейлейн Шпельман… Ее любезное приглашение придало мне смелости. Между нами зашла речь о прекрасных бокалах, которые господин Шпельман с присущей ему щедростью пожертвовал для вчерашнего базара. Фрейлейн Шпельман высказалась в том смысле, что ее отец согласится показать мне свою коллекцию. Вот я и пришел…
Графиня оставила открытым вопрос о том, говорила ли ей что-нибудь Имма, и сказала:
— В это время мы всегда пьем чай. И вы, ваше королевское высочество, никак не могли помешать нам. Даже в том случае, если бы, паче чаяния, самочувствие не позволило мистеру Шпельману спуститься…
— Ах, вот как! Он нездоров? — В сущности, Клаус — Генрих даже предпочел бы, чтобы мистер Шпельман не мог спуститься. Он ждал этой встречи с неопределенным беспокойством.
— Сегодня он, к сожалению, с самого утра нездоров, ваше королевское высочество. Его знобило, у него был жар и даже легкий приступ дурноты.
Доктор Ватерклуз долго пробыл у него и сделал ему впрыскивание морфия. Говорят, что, пожалуй, придется прибегнуть к операции.
— Я очень сочувствую ему, — искренне сказал Клаус-Генрих. — Как это страшно — операция.
А графиня, рассеянно глядя куда-то вдаль, ответила:
— О да. Но в жизни есть и кое-что пострашнее — многое в жизни страшнее этого.
— Бесспорно, — сказал Клаус-Генрих. — Не сомневаюсь. — Слова графини породили в его уме какие-то обобщенные, неоформленные представления.
Графиня посмотрела на него, склонив голову набок, и лицо ее выразило презрение. А затем устремила свои серые глаза с чуть припухшими веками куда-то в сторону, неизвестно куда, и на губах ее появилась уже знакомая Клаусу-Генриху загадочная улыбка, в которой было что-то странно манящее.
Он почувствовал, что необходимо возобновить разговор.
— Давно вы уже живете в семействе Шпельман, графиня? — спросил он.
— Порядочно, — ответила она, и видно было, что она пытается подсчитать. — Порядочно. Я столько пережила, столько выстрадала, что не могу, разумеется, сказать совершенно точно. Но это было вскоре после благодати, после того как меня осенила благодать.
— Благодать? — переспросил Клаус-Генрих.
— Ну, да, — уверенно и даже с раздражением подтвердила она. — Благодать снизошла на меня, когда мера испытания достигла предела и, говоря иносказательно, тетива вот-вот могла порваться. Вы так еще молодьг, — продолжала она, по рассеянности забыв даже титуловать его, — так неискушены в горестях и пороках нашего мира, что даже и вообразить себе не можете, сколько я перестрадала. В Америке у меня был судебный процесс, на который вызвали многих генералов. Тут обнаружились такие дела, что моей философии на это не хватило. Мне пришлось наводить порядок во всех казармах и все-таки не удалось до конца очистить их от распутных баб. Те и по шкафам попрятались, некоторые даже под пол забрались, и потому-то они каждую ночь нещадно терзают меня. Я бы без промедления удалилась в мои бургундские замки, если бы там не протекали крыши. Шпельманы об этом знали и были так любезны, что временно приютили меня, причем единственная моя обязанность — предупреждать против козней света совершенно неискушенную Имму. Разумеется, здоровье мое терпит большой ущерб оттого, что эти распутницы садятся по ночам мне на грудь и я вынуждена наблюдать их непристойные гримасы. Вот причина, по которой я и прошу называть меня просто фрау Мейер, — шепотом добавила она, нагнувшись к Клаусу-Генриху и дотронувшись рукой до его рукава. — У стен есть уши, и я поневоле вынуждена была принять инкогнито и хранить его, чтобы избавиться от преследования этих развратных тварей. Скажите, вы ведь исполните мою просьбу? Ну, смотрите на это как на шутку… на безобидную игру… Право же…