Каждый раз, когда я видел что-нибудь очень красивое и природе: цветущее дерево, цветочную поляну, светлый быстрый ручей, уголок леса с ландышами в еловом сумраке, закатное небо с красивыми облаками, россыпь брусники вокруг старого пня, ночную фиалку среди берез, каждый раз, когда я видел что-нибудь красивое в природе, у меня появлялось чувство, похожее на досаду. «Господи, – говорил я, – такое мне дано, но ведь с этим же что-то делать надо!» А в это время идешь куда-нибудь по делу, хотя бы по грибы или на рыбную ловлю, и проходишь мимо красоты с чувством неудовлетворенности и досады: что-то надо было с этим делать, раз оно тебе дано, а ты прошел мимо, не зная, что делать.
Потом я понял, что нужно: остановиться и смотреть. Любоваться. Созерцать. Остановиться не на двадцать минут (которые тоже можно считать продолжительным временем), потому что если остановишься на двадцать минут – не избавишься от зуда движения, так тебя и будет подмывать двинуться дальше, нет, остановиться перед красотой надо, не думая о времени, остановиться не меньше, чем на два часа. Только тогда красота как бы пригласит тебя в собеседники, только тогда возможен с ней глубокий духовный контакт, а значит, и радость удовлетворения.
Это касается и красоты другого порядка. С удивлением смотрю я на толпы туристов, поспешно и в тесноте пробегающих по залам картинной галереи. Что же можно увидеть, что же можно постичь? Название картин? Рамы? Внешний сюжет? Суриков часами сидел в одиночестве перед грандиозным полотном А. Иванова в Третьяковской галерее. Павел Дмитриевич Корин проводил в неподвижности часы перед полотнами Сурикова, в частности перед «Боярыней Морозовой», а также перед мастерами Возрождения Италии.
Однажды, будучи еще студентами, мы с товарищем (теперь известным писателем) провели эксперимент, уговорились и простояли полдня перед картиной Левитана «Над вечным покоем», хоть и до этого знали ее наизусть. В конце концов я почувствовал в себе поднимающуюся волну тревоги, любви, тоски, безотчетной готовности к любому свершению. В это время товарищ повернулся ко мне, и я увидел в его глазах слезы. А сколько раз до этого останавливались перед картиной, говорили: «Да, здорово»– и бежали дальше?
Сергей Никитин, писатель, живший во Владимире, рассказывал мне о его, так сказать, отношениях со знаменитой церковкой Покрова на Нерли.
«Первый раз мы приехали к ней человек пять: Сергей Ларин, Никифоров, другие наши писатели. Захватили, конечно, выпить, два пол-литра. Расположились на травке, выпили, закусили. Ну, друзья, поглядели, хватит, поехали домой. Поставили галочку в уме: видели Покров на Нерли. А теперь я приезжаю один. Посидишь часа три-четыре напротив нее на бережке, чтобы и отражение ее тоже видеть, и словно светлой водой омоешься. Я постепенно к этому пришел, а сперва все наскоком. Привезешь гостя какого-нибудь показать, обойдем вокруг нее с разных сторон, взглянем, и делать больше нечего – обратно в город. А теперь как на свидание к ней езжу, когда на душе тяжело или тревога какая, или неудача… Красота душу лечит…»
Тем более все это касается древнерусской живописи. «Не понимаю я красоты этих икон и никогда не пойму!» – то и дело слышишь от людей, не чуждых как будто искусству, культуре, образованных, по крайней мере. Не угодно ли часы, часы провести перед одной-единственной иконой (да еще учтя, что художник создавал ее в расчете на полумрак и специальное освещение – на огонек лампады или свечи), вместо того чтобы категорически заявлять об отсутствии в иконе красоты и духовности. Надо дождаться – повторяю, – когда красота сама пригласит тебя в собеседники, а не скользить по ней суетливым, поспешным взглядом.
В четыре часа пополудни Вера Николаевна ввела меня в помещение к Виктории. С нами вошла, и еще одна сотрудница оранжереи, Татьяна Васильевна. Втроем мы остановились на краю бассейна с той стороны, с какой хорошо был виден бутон. Он находился от нас метрах в четырех-пяти. Строго вертикально и как бы даже напряженно поднимался он из воды, округлым основанием касаясь ее зеркала, а острым концом глядя в тусклый стеклянный потолок. Край гигантского листа Виктории находился совсем близко от бутона, так что можно было предположить, что если цветок раскроется во весь свой тридцатисантиметровый размах, то одной стороной ему придется упереться в край листа, в его вертикальную стенку и, видимо, наклониться. Если это произойдет, то наклонится он в нашу сторону. Но пока ничто не мешало бутону стоять четко и прямо.
Бутон в этот раз набух больше, чем в предыдущие мои приезды, так что щели между чашелистиками раздались до сантиметра.
С какой быстротой ни раскрывался бы на наших глазах цветок (розы, одуванчика, любого другого растения), все равно глазом этого движения не увидишь, как не увидишь, например, движения часовой стрелки. Всего час нужно пройти ей от цифры до цифры (очень заметное расстояние), и вы видите, что она это расстояние прошла, но движения ее как такового вы все же не видели, хотя бы и смотрели на циферблат неотрывно. Точно так же было и с нашим цветком. Я не видел, не улавливал, как двигаются чашелистики и двигаются ли они, но я видел результат их движения: белые щели между ними расширялись и расширялись.
Я всегда знал, что растение – живое существо, которое нарождается, растет, вступает в пору зрелости, цветет, оплодотворяется, плодоносит, стареет и, наконец, умирает. Но я впервые увидел, что передо мной действительно живое, шевелящееся существо, шевелящееся не от ветра, а само по себе.
Сработал некий механизм, откуда-то, каким-то образом поступила команда, и части цветка пришли в движение. Я посмотрел на часы, на них было четыре двадцать. Не скрою, что озноб и трепет пробежали по мне, словно я прикоснулся к какой-то великой священной тайне.
– Но почему, почему именно в это время? – спросил я ученых-ботаников, разделявших со мною созерцание Виктории. – Теплее в оранжерее не стало. Часто ведь именно теплота включает в растениях разные механизмы. Светлее или темнее тоже не стало. Что же сработало, что дало сигнал, где это реле, которое включило Викторию, почему именно в это время?
– Так уж она себя ведет, – замечательно ответила Вера Николаевна. Эту фразу в тот день я услышу еще несколько раз.
– Но вы же ботаники, ученые, скажите мне – где? Я понимаю: запрограммированность, наследственность, генетический код… Но где? У нас, у людей, хоть мозг, на который можно ссылаться. Но вот – листья, вот – стебли, корни, бутон. Семечко, в котором, можно бы предполагать, упакована программа дальнейшего поведения растения, семечко это давно исчезло, проросло, остатки его сгнили, семечка больше нет, скажите мне, где скрыта программа! Где руководящий центр? Откуда пришла команда чашелистикам прийти в движение? Почему после двадцатого листа? Почему в этот час? Почему, где и как?
– Вы можете задать нам еще тысячу «почему», «где», «как», мы все равно ничего не сможем ответить. Так уж она себя ведет.
– Ведь даже если предположить, что в природе существует какой-то высший или сверхвысший разум (чего мы с вами, разумеется, предположить не можем), все равно нельзя же предположить, что он управляет и командует каждым экземпляром растения в отдельности. Чепуха, вздор. Но тогда почему, где и как? Извините меня, но я не нахожу для всего этого другого определения, кроме короткого слова – чудо.
Между тем четыре зеленых чашелистика отогнулись настолько, что сверху острые концы их разомкнулись и в образовавшееся пространство высунулись белоснежные концы лепестков, собранных в плотную щепоть, в столбик. Причем лепестки эти, собранные в щепоть, оказались вдруг значительно длиннее чашелистиков, в которые они были до сих пор упакованы.
Был момент, когда «упаковка» отогнулась уже очень сильно, обнажив лепестки во всей их белизне и величине, а лепестки между тем все еще оставались собранными вместе, словно бы слиплись. Вдруг весь этот столбик из лепестков явственно вздрогнул, встряхнулся и разредился. Тотчас три лепестка с одной стороны и один лепесток поодаль первыми отделились от своих собратьев, отлипли и отогнулись на сантиметр-другой. Подобно все той же часовой стрелке, они незаметно по движению, но заметно по результатам движения начали отгибаться все больше и больше, стремясь принять горизонтальное положение и догнать зеленые чашелистики. И другие лепестки, то один, то сразу два, стали отделяться от общего пучка и отгибаться вслед за первыми.
Где-то в научной даже статье я однажды прочитал, что цветок Виктории регии напоминает цветок магнолии. Вот уж чего он не напоминает, так именно цветок магнолии, если не считать, конечно, что оба большие и белые. Цветок магнолии – белая фарфоровая чаша из нескольких крупных лепестков, а у Виктории этих лепестков десятки (около семидесяти), они длинные и сравнительно узкие, ложатся слой на слой, причем каждый верхний слой покороче нижнего, так что самые длинные лепестки – это те, что первыми легли на зеленые чашелистики. Кроме того, и чашелистики и лепестки цветка Виктории, можно сказать, переусердствуют в своем распускании и перегибаются за горизонтальную плоскость, несколько выворачиваются. Весь распустившийся цветок напоминает не чашу, а тарелку, перевернутую вверх дном.