этот один, что всеми управлял, замолчал навеки. Мать плакала, ломая руки, слуги произвольно ходили, и похоронами даже никто распорядиться не умел. Станислав прибыл в самую минуту вынесения тела, и, сломленный дорогой, пошёл за отцовским гробом в местечко, оставляя мать на опеку соседок. Он, все дети шли за караваном отца.
Назавтра, когда в пустой усадьбе они собрались снова в узком кругу, прижавшись друг к другу, почувствовали, как им не хватало того, который не раз при жизни был виновником тяжких минут. Всюду ещё чувствовалась его застывшая рука и управление, под которое сдал свою семью. Никто не смел двинуться, никто не смел подумать сам собой, а когда прочли последнее распоряжение умершего, которое лишило Станислава наследства, поручая ему, однако же, младших братьев, сестёр и мать, и накладывая на него, как искупление ошибки, обязанность смотреть за ними… никто не думал сопротивляться этой воле.
Станислав принял её как заслуженную кару, к которой был приготовлен заранее. Состояние судьи оказалось значительно больше, чем думали, и, хотя деревня была только одна, зато уверенные и очень значительные капиталы в два раза её стоимость превосходили. Назначен опекуном был также пан Адам Шарский, и это его на мгновение сблизило с семьёй. Отказать не мог посмертной просьбе, приехал, поэтому, на вид семейного совета, хотя знал, что на нём застанет неприятного ему Станислава, которого по причине прошлых событий вынести уже не мог. Он принял его также с суровым и мрачным лицом, а, зная уже о распоряжении покойного, явно избегал всякого его вмешательства в дела семьи, специально не обращаясь к нему ни с чем, как если бы его там не было. Станислав заметил это и почувствовал, но стерпел в молчании, наконец, когда обо всём всём договорились, он сказал медленно и мягко:
– Мою помощь, опеку и труд, согласно воле отца, приношу родственникам и матери, не имея ни малейшей претензии к участию в наследстве… Отец поверил мне деятельное управление и тем займусь как можно ревностнее…
– Мне кажется, – не глядя на него, сказал пан Адам, – что волей судьи было полное исключение самого старшего из сыновей…
– А! Ради ран Христовых! – прервала мать. – Почему же память этого несчастного недорозумения должна тянуться аж до могилы! Сама воля покойного, кажется, взывала Станислава к соединению с семьёй; кто бы его мог и хотел исключить?
– Я этого не говорю, – поправился родственник, – но что до наследства…
– Что касается наследства, я до этого уже отрёкся от всех прав, – добросил Станислав, – речь о том, чтобы никто не опередил меня в помощи матери и семье, и эту помощь, хотя мало значащую, им пожертвую.
Пан Адам отвернулся, как бы не слышал, а так как некоторые капиталы оставались для распоряжения, то, отойдя в сторону с пани судейшей, предложил поместить их у князя Яна или у себя. Мать, привыкшая к подчинению, может, это бы и сделала, но рассудила, что нужно посоветоваться с сыном, и сразу ответила таким образом пану Адаму:
– Без совета Станислава я этого не сделаю.
– А! Если так, то благодарю! Не хочу! Я думал сделать для вас это удобство, но коль скоро тут нужны советы и раздумья, не имею охоты зависеть от хорошего или плохого настроения пана Станислава.
Судейша, поправляя то, что бросила как нелепость, сразу обратилась с громким вопросом к сыну, а тот также громко ей отвечал:
– Что касается помещения капиталов, те сначала ни у одного из опекунов, как и опекуна, помещены быть не могут… закон даже запрещает это… во-вторых, если князь Ян захочет их иметь, то покажет соответствующую, чистую и законную расписку, и тогда мы очень охотно ему их доверим.
Пан Адам надулся, отвернулся и молчал. Это был новый повод для недовольства; как-то выехав из Красноброда, назавтра родственник отказался перед судом от всякой опеки.
Один Станислав с матерью остался во главе дел и хозяйства, берясь за них деятельно, с сердцем, горячо. Но мог ли с ними справиться не привыкший к практичной жизни, чуждый всяким хитростям, гнушающийся всякой ложью и коварством, на которых часто, увы, самое честное дело должно стоять! Идя законной дорогой, не желая понять людской испорченности, не умея допустить, чтобы им кто-то хотел воспользоваться, он постоянно разбивался о трудности, о неприязнь, о жадность.
Во всём хозяйстве неопытный и чуждый ремеслу, он слишком был филантропом и чересчур поэтично понимал крестьянина, чтобы с его пота и работы мог вытянуть пользу, а ежеминутно пользовались его наивностью, обманывая его самым подлым образом.
Это все вместе, несмотря на полную самоотверженность и желание, какими жертвовал Станислав, плодов принести не могло, а было страшным для него мучением. Тереться о чуждые ему административно-правовые элементы было для него так неприятно, так утруждающе… эти люди, так его понять не могли, он их так себе объяснить не умел, что до отчаяния доводило его каждое дело. Вырывались у него не раз слова честности, благородства, совести, милосердия, а замечал по улыбкам, по выражениям лица, что тут они имели какое-то совсем иное значение. Так, например, честным был тот, кто работал за деньги, но, дав слово, не подвёл его и с другой стороны уже не брал, благородным – тот, кто взял, что ему дали, милосердным – кто от бедного маленьким пожертвованием довольствовался, совестливый – кто не предал. Этот мир было по-настоящему трудно! о! трудно понять поэту! Поэтому, слишком поздно заметив, что один тут с делами не справится, должен был взять законника, которому доверил всё это управление, с недоумением глядя, что известные моральные и христианские принципы, на которых стоят свет и общество, в сфере материальных интересов живого применения до сих пор ещё не имеют.
Хозяйство шло также на каких-то заржавевших традициях, из которых выйти при недостатке посредников, что могли бы понять и практиковать другие принципы, было почти невозможно. Отношения наследника к крестьянам было такое, что и они обманывали двор, и двор постоянно к суровым средствам из-за них должен был прибегать. Станислав и этого понять не мог, видел в человеке человека равного себе, только более бедного, на определённых условиях взявшего в аренду землю, которому чувствовал себя обязанным дать опеку и всё, чем человек обязан ближнему. Поэтому смеялись над его абстрактным хозяйством, не основанного на знании местных условий, характеров людей и извечных историй, из которых родилось настоящее.
Семья Шарских, кроме матери-старушки, неустанно оплакивающей мужа и ни во что не вмешивающейся, за исключением того, что было ей выделено при жизни судьи, состояла из двух братьев и трёх сестёр. Братья были в школе, а один из них должен был вскоре окончить учёбу; сёстры подрастали,