Тут смиренно кающийся заикнулся и, только переждав немного, собрался с новыми силами и мужеством.
— Насси! Я и жена моя, Ривка, и дети наши сели в прошлую пятницу за стол, чтобы отпраздновать шабаш. На одном столе у нас стояла миска с мясом, на другом столе горшок с молоком, который жена моя, Ривка, приготовила для наших младших детей. Моя жена, Ривка, черпала молоко из горшка и ложкой наливала его самым младшим детям в миски. А когда она это делала, у нее дрогнула рука, и капля молока с ложки упала на то мясо, что было в миске… Айвей! Глупая женщина! Что она сделала! Она осквернила мясо и сделала его нечистым…
Боязливый Самсон опять запнулся, а мудрец, не шелохнувшись, не моргнув глазом, спросил:
— Ну, а что ты сделал с мясом?
Спрошенный опять низко опустил голову и, не изменяя этого положения, продолжал:
— Равви! Я ел его и жена моя и дети мои ели его!
На этот раз из пламенных глаз Тодроса посыпались искры.
— А почему ты не выбросил в сор эту гадость? — крикнул он. — Почему ты мерзостью этой осквернил свои уста и уста своих детей?
После минутного молчания покорный, дрожащий, словно стелящийся по земле голос ответил:
— Насси! Я очень беден, держу в аренде плохонькую корчму и очень мало зарабатываю. А у меня, насси, шестеро детей и старый отец, который живет со мной, и двое внуков-сирот, у которых нет ни отца, ни матери! Равви! Мне очень трудно прокормить себя и свою семью, и мы только раз в неделю, в святой вечер шабаша, едим мясо! Кошерное мясо дорого… Я покупаю его каждую пятницу три фунта, и этими тремя фунтами питаются и подкрепляют свои силы одиннадцать душ! Равви! Я знал, что целую неделю нам ничего не придется класть в рот, кроме хлеба, лука и огурцов… и я пожалел это мясо и, хотя на нем была капля молока, ел его и позволил его есть семье моей…
Так жаловался и вместе с тем обвинял себя несчастный Самсон, а мудрец слушал его с пасмурным и грозным лицом.
Потом он начал говорить. Говорил с гневом и возмущением, не изменяя своей неподвижной и напряженной позы, только вытянул шею к испуганному и уничтоженному Шимшелю и все больше впивался в него огненным и грозным взглядом. Толковал ему долго, пространно и подробно, как возникало запрещение мешать мясную пищу с молочной, что писали об этом запрещении разные великие тонаиты и раввины, и как понимались, объяснялись и комментировались их писания позднейшими бесчисленными последователями их, и какой великий преступник человек, осмелившийся, вопреки этому запрещению, вкладывать в уста свои кусок мяса, на которое упала капля молока.
— Грех твой очень велик перед лицом господа! — загремел, наконец, учитель, обращаясь к кающемуся, все еще продолжавшему стоять в смиреной позе. — Ты ради чревоугодия нарушил союз, который Иегова заключил с избранным народом своим, переступил одну из шестисот тринадцати заповедей, исполнять которые обязан каждый правоверный еврей, и заслужил, чтобы на тебя упало такое же проклятие, каким Елисей проклял преследовавших его мальчишек и каким Иисус Навин проклял город Иерихон! Но за то, что только тело твое согрешило, а душа осталась верующей в святость запрещения есть мясо с молоком, и за то, что ты с великой скорбью пришел ко мне и покаялся передо мной, я прощаю тебе этот огромный грех и только приказываю, чтобы ты и жена твоя и дети твои целый месяц не питали своего тела ни мясом, ни молоком, а те деньги, которые вы тратите на мясо и на молоко, раздали бедным. А когда пройдет месяц, ваши души очистятся от большой мерзости, которая осела на них, и вы будете жить в мире и благочестии вместе со всеми братьями евреями. Взывайте: да будет так!
— Да будет так! — зазвучали хором голоса тех, которые находились в комнате, и тех, которые наполняли сени, и тех еще, которые, толпясь возле мазанки, жадными глазами заглядывали в глубь ее через открытое окно.
Маленький рыжий Самсон, освобожденный от тяжести, так страшно угнетавшей его совесть, хотя, с другой стороны, и обремененный месячным постом, который должен был до последней степени обострить и без того уже никогда не прекращавшийся у него пост, вышел из комнатки со слезами умиления на глазах, с благодарным шопотом на губах и исчез в толпе, наполнявшей сенцы.
Тогда реб Моше снова вытянул указательный палец по направлению к людям, стоявшим у стены, и воскликнул:
— Реб Гершон, меламед!
На этот зов из толпы выступил коренастый, сгорбленный человек с черными всклокоченными волосами на большой, склоненной вниз голове и с нахмуренным, задумчивым лицом. Это был меламед, как и реб Моше, духовный руководитель еврейской детворы, живший и преподававший в местечке, находившемся поблизости от Шибова. Он остановился посреди комнаты с толстой раскрытой книгой в обеих руках и, произнеся обычное приветствие мудрецу, заговорил так:
— Равви! Душа моя два дня тому назад очутилась в большом затруднении. Ученики мои прочли в святой книге, что вечерние шемы повелено произносить до конца первой стражи. — «Ну, а что такое первая стража? — спросили меня мои ученики. — Кто, перед кем и где держит эту стражу?» — Когда они меня так спросили, уста мои онемели. А почему они онемели? Потому что я не знал, что ответить ученикам. Я пришел к тебе, равви, чтобы на темный мой разум упал луч твоей мудрости. Скажи мне, равви, что это за стражи, по которым всякий еврей должен измерять продолжительность своих молений? Где и перед кем они поставлены и что мне сказать об этом моим ученикам?
Мрачный сгорбленный человек замолчал, а все собравшиеся с необыкновенным любопытством устремили взоры на мудреца, ожидая ответа. Ответ этот не заставил себя долго ждать. Не изменяя своей позы, с наклоненным вперед туловищем, Исаак Тодрос заговорил:
— А какие же это могут быть стражи, о которых ты меня спрашиваешь? Это ангельские стражи. А где ангелы держат эти стражи? Они держат их в небе. А перед кем они их держат? Держат их перед троном Предвечного. Когда день кончается, и наступают сумерки, ангелы разделяются на три больших хора. Первый хор становится у трона Предвечного и держит перед ним стражу до полуночи, и это время назначено для произнесения вечерних молитв. Другой хор приходит в полночь и держит стражу до рассвета; а на рассвете, когда можно уже отличить белый цвет от бледно-голубого, приходит третий хор и держит стражу перед троном Предвечного. Это время назначено для утренних молитв.
Мудрец умолк. В толпе раздались тихие причмокивания и шопот, выражавшие удивление и восторг. Гершон меламед, однако, не тронулся еще с места. Устремив взор в тяжелую раскрытую книгу, он снова отозвался:
— Равви! Брось на темный разум мой еще один луч своей мудрости и рассей сомнения, охватившие душу мою… Недалеко от местечка, где я живу, находится двор одного богатого пана. В этот двор ходят иногда некоторые из моих учеников и слышат там разные новости. Однажды один из моих учеников, вернувшись оттуда, рассказал, как объясняли там, откуда происходит гром. Там говорили, что гром вылетает из неба тогда, когда встретятся две тучи и выпускают из себя какую-то силу, которая называется электричеством. Я о такой силе ничего не слыхал и не знаю, правда ли это, что она существует на свете и что от нее происходит гром?
В то время как говорил Гершон, неподвижный раньше мудрец сделал несколько нетерпеливых движений, а по губам его, тонким и суровым, мелькала насмешливая улыбка.
— Это неправда! — воскликнул он. — Такой силы на свете нет, и не от нее происходит гром. Когда римский император разрушил храм и еврейский народ рассеялся по всей земле, на свете загрохотал гром. А откуда он явился? Он явился из груди самого бога, который громко заплакал над развалинами своей святыни и над несчастием своего народа. А теперь господь бог часто плачет о былом величии и счастьи своей страны и своего народа, а когда он плачет, то рыдания его расходятся по всему свету великим громом и слезы его падают в море; и они так огромны, что море от них вздувается и подымает землю, которая содрогается и выбрасывает из себя огонь. Вот я сказал тебе, откуда берется гром и те сильные содрогания, которые переносит земля. Иди с миром и учи своих учеников тому, что ты услышал от меня!
Смиренно поклонившись, с выражением благодарности на губах, ушел и затерялся в толпе мрачный меламед со своей большой книгой в руке, а в эту минуту где-то у самой стены громко заплакал ребенок.
Реб Моше позвал:
— Хаим, арендатор из Камионки, и жена его Малка…
Из толпы вышли мужчина и женщина. У обоих лица были страдающие и испуганные; Женщина несла на руках бледного, истощенного ребенка. Оба бросились к ногам мудреца и, протягивая к нему завернутого в выцветшие тряпки тихо плачущего ребенка, стали умолять его, чтобы он дал им какое-нибудь лекарство от болезни, уже давно мучившей их сына. Тодрос наклонился над маленьким бледным личиком и остановил на нем свой быстрый внимательный взгляд. А реб Моше, сидя у камина, впился глазами в учителя и, помешивая ложкой готовящиеся травы, ждал его приказаний.