— Сюда, мистер Хансден, — сказал я негромко и постучал в дверь к Фрэнсис.
Хансден повернулся, слегка сконфуженный собственной оплошностью; он остановил взгляд на зеленом коврике, однако не сказал ни слова.
Фрэнсис, сидевшая возле стола, поднялась нам навстречу; траурное одеяние делало ее похожей на затворницу, пожалуй, даже на монахиню, придавая изумительную неповторимость облику; скорбная простота платья подчеркивала не столько красоту Фрэнсис, сколько ее достоинство; единственно, что оживляло это тонкое шерстяное черное платье, — аккуратный белый воротничок и манжеты.
Фрэнсис приветствовала нас легким, но грациозно-степенным реверансом с видом женщины, предназначенной скорее для почитания, нежели для любви. Я отрекомендовал м-ра Хансдена, и Фрэнсис ответила по-французски, что чрезвычайно рада с ним познакомиться. Безупречное ее произношение, тихий и вместе с тем глубокий, чистый голос, казалось, мгновенно подействовали на Хансдена; ответил он ей также по-французски — я впервые слышал, как он изъясняется на этом языке, говорил же он на нем превосходно.
Я отошел к окну; м-р Хансден по приглашению хозяйки занял кресло у камина; со своего места я мог единым взором охватить всю комнату, включая их обоих. Комната, как всегда, сверкала чистотой и походила на маленькую изысканную гостиную; стоявшая в центре стола ваза с цветами и свежие розы в каждой фарфоровой вазочке на каминной полке придавали ей поистине праздничный вид.
Фрэнсис казалась очень серьезной, Хансден же отбросил обычную резкость манер; с исключительной любезностью они беседовали по-французски, и разговор их протекал довольно гладко, самые заурядные темы обсуждались с превеликой торжественностью, витиеватым слогом, и мне подумалось, что никогда в жизни я не встречал два таких воплощения благопристойности: Хансден, несколько стесненный иноязычной речью, вынужден был придавать законченность каждой фразе и тщательно взвешивать каждое слово, что исключало с его стороны всякую эксцентричность, обыкновенно свойственную ему при общении на родном языке.
Наконец разговор их коснулся Англии, и Фрэнсис принялась засыпать Хансдена вопросами. Оживившись, она начала меняться в лице, в точности как меняется мрачное ночное небо перед восходом: сначала показалось, будто лоб ее прояснился, затем заблестели глаза, лицо смягчилось, потеплело и сделалось подвижнее, на щеках заиграл румянец — и, если прежде Фрэнсис имела вид всего лишь строгой леди, теперь она превратилась в веселую хорошенькую девушку.
У Фрэнсис имелось в запасе много вопросов к англичанину, недавно прибывшему из дорогой ее сердцу островной страны, и она осаждала ими Хансдена с таким любопытством и горячностью, которые очень быстро растопили его сдержанность, как жар от огня отогревает замерзшую гадюку. Сие не слишком лестное для него сравнение я употребил потому, что Хансден живо напомнил мне пробудившуюся после долгого оцепенения змею, когда он расправил плечи, поднял голову, ранее чуть склоненную, и, отбросив волосы с обширного саксонского лба, посмотрел на Фрэнсис с той откровенной, беспощадной насмешкой, что разожгли в нем нетерпеливый тон и пламенный взгляд собеседницы.
Теперь и Хансден и Фрэнсис сделались самими собою, и он не мог обратиться к ней иначе как на родном языке.
— Вы понимаете по-английски? — осведомился он для начала.
— Немного.
— Прекрасно; тогда вы услышите его в изобилии. Во-первых, в вас я нахожу не намного больше здравого рассудка, нежели кое в ком из моих знакомых, — тут он указал большим пальцем на меня, — иначе вы не стали бы так неистово терзать меня вопросами об этой грязной маленькой стране, именуемой «Англия»; именно безумную неистовость я нахожу в вас, англофобию вижу в ваших глазах, слышу в речах ваших. Как может, мадемуазель, человек хотя бы с крупицей рациональности преисполниться вдруг энтузиазма от одного лишь названия «Англия»? Еще пять минут назад вы представлялись мне некой аббатисой, и я отнесся к вам с соответствующим уважением; теперь же передо мной швейцарская фанатичка с ультраторийскими и ультраангликанскими понятиями.
— Англия — ваша родина? спросила Фрэнсис. — Да.
— И вы ее не любите?
— Я был бы жалок, если б любил ее! Маленькая, скверная, Богом проклятая нация, погрязшая в гадкой спеси и беспомощной нищете, прогнившая в своих пороках и, как червями, изъеденная предрассудками.
— Все это можно отнести почти к любой стране, везде есть пороки и предрассудки, и, думаю, в Англии их все же меньше, чем в других странах.
— А вы поезжайте в Англию да убедитесь своими глазами. Съездите в Бирмингем да в Манчестер, побывайте в Лондоне — в квартале Сент-Джайлз — вы получите наглядное представление о нашем устройстве. Рассмотрите получше поступь нашей величественной аристократии — увидите, как шествует она по крови, мимоходом раздавливая сердца. Да загляните потом в лачуги английских бедняков, полюбуйтесь, как Голод застыл, припав к холодным черным камням очага, как Болезнь лежит на незастеленной постели, как Порок распутничает с Бедностью, хотя в действительности предпочитает как любовницу Роскошь и герцогский дворец ему более по вкусу, нежели убогая лачуга с соломенной крышей…
— Я думала не о пороках и нищете, существующих в Англии, я думала о том, что есть там лучшего — что называется национальным духом и характером, что взращивалось и передавалось из поколения в поколение.
— Нет там этого «лучшего» — по крайней мере, того, о чем вы были бы способны судить; у вас ограниченное образование и слишком низкое положение, потому вы совершенно не способны оценить ни успехов промышленности, ни прогресса в науках; что же касается Англии в историко-поэтическом свете — я не обижу вас, мадемуазель, если посмею предположить, что вы опира^ лись на подобный сентиментальный вздор?
— Отчасти да.
Хансден рассмеялся с нескрываемой ядовитой издевкой.
— Да, это так, мистер Хансден. А вы из тех, что совершенно безразличны к подобному сентиментальному вздору, как вы изволили это назвать?
— Мадемуазель, что такое это ваше «сентиментальное» и вообще «чувство»? Мне не приводилось его видеть. Каковы его длина, ширина, вес, стоимость — да, особенно стоимость? Какую цену дадут ему на рынке?
— Ваш портрет для того, кто вас любил, хранимый из сентиментальности, будет бесценен.
Загадочный, непроницаемый Хансден, услышав это, вмиг покраснел, что было ему несвойственно, — Фрэнсис определенно кольнула его в болезненную точку. Нечто мрачное и тревожное возникло перед его мысленным взором, и, не сомневаюсь, в ту непродолжительную паузу, что последовала за столь удачным выпадом противника, Хансден возжелал, чтобы кто-нибудь любил его так, как жаждал он быть любимым, — кто-нибудь, на чью любовь он мог бы открыто ответить.
Противница его воспользовалась внезапно обретенным перевесом сил:
— Если ваш мир — мир без сентиментального и без чувства, мистер Хансден, я более не удивляюсь, что вы так ненавидите Англию. Не знаю в точности, каков из себя Рай и ангелы в нем, но восхитительнее края я не могу вообразить, и ангелы для меня — самые совершенные создания; так вот, если б один из них — Абдиил, «верный себе» (она вспомнила Мильтона), — вдруг лишился бы своих идеалов, я думаю, он очень скоро выбросился бы из Небесных Врат, покинул горние выси и устремился бы к преисподней — да, к той самой преисподней, от которой он «с презрением отворотил хребет».
Говорила Фрэнсис с удивительно сочной интонацией; слово же «преисподняя» она произнесла со столь потрясающей экспрессией, что Хансден даже посмотрел на нее с восхищением. Он ценил силу — и в мужчинах, и в женщинах; ему нравилось, когда кто-то находил в себе смелость перешагнуть общепринятые рамки. Едва ли когда-нибудь случалось ему услышать из женских уст произнесенное с такой силой, с такой категоричностью слово «преисподняя», и звук этот явно был приятен его слуху; Хансден был бы рад услышать снова, как она ударит по тем же струнам, — однако это было уже не в характере Фрэнсис.
Проявление этой странной внутренней силы никогда не доставляло ей радости; крайне редко, под действием каких-то чрезвычайных, чаще всего гнетущих, обстоятельств сила эта поднималась с глубин, где тихо тлела втайне от всех, и, даже разгоревшись, только вспыхивала ярким румянцем на щеках и проникала в голос. Порою, когда мы с Фрэнсис разговаривали наедине, она высказывала очень смелые суждения так же резко и горячо — но стоило этой силе всплеснуть, как она исчезала, и я уже не мог вызвать ее снова, — являлась она сама по себе и так же независимо скрывалась.
Фрэнсис спокойно улыбнулась Хансдену и перевела разговор в прежнее русло:
— Если Англия и в самом деле такая ничтожная страна — почему тогда на континенте она пользуется таким уважением?