Вероятно, не случайно русскими и польскими евреями был изобретен термин «галицианер ид» — галицийский еврей, под которым подразумевался человек, довольный собой и своим положением в обществе. Этот термин таил в себе и дополнительные смысловые оттенки: подлинный галицианер ид должен обладать природным и практическим складом ума, коммерческой хваткой, чувством юмора и склонностью позлорадствовать над неудачами других, внешней религиозностью.
Разделяя глубокое уважение к теологической учености, которой отличалось восточноевропейское еврейство, галицийские евреи вследствие своей удаленности от крупных центров изучения Талмуда в Литве не знали высокоинтеллектуального подхода к религии и религиозным текстам, существовавшего там. Их старинные династии, подвергшиеся хасидскому возрождению в конце XVIII — начале XIX века (Баал-Шем-Тов, основатель хасидизма, начал свою деятельность в Галиции), проповедовали консервативный пиетизм — благочестие, менее смелое теоретически и менее духовное эмоционально, чем в Польше и России. Они были едва затронуты влиянием таких ведущих культурных центров, как Варшава и Вильно на севере или Одесса на востоке; жизнь их, насыщенная коммерческими интересами, была лишена той почти крестьянской патриархальности, которую можно было встретить среди евреев в Карпатах, на юге. При этом, будучи австрийскими гражданами в условиях либеральной монархии Франца-Иосифа, они в своей тихой провинциальной заводи испытывали чувство превосходства над своими единоверцами, живущими под властью царя, ощущали себя больше западноевропейцами, причастными к прогрессу. В конечном счете они практически не отличались от других евреев Восточной Европы, но ими была создана собственная субкультура.
Это была и субкультура Шибуша. Немало персонажей «Простой истории», в первую очередь родители Гиршла — Борух-Меир и Цирл, являлись «гапицианере ид» до мозга костей. Имеются в виду практичные, с трезвым умом и хитрецой люди, стремящиеся воздать должное и Богу, и кесарю, всегда готовые посмеяться над ближним, хотя в них самих было достаточно много смешного. Столпы общества и его типичные представители, честные, трудолюбивые и преуспевающие в коммерческих делах, терпимые, доброжелательные и не забывающие о своих обязанностях перед обществом, они почти что воплощали идеал европейской буржуазии. К местечковой системе ценностей шибушских евреев примешивалось немало австрийской «гемютлихкайт» (добродушия). Поэтому, несмотря на всеобъемлющую «местечковость» окружения Гиршла, столкновение между ним и миром его родителей — не просто столкновение между старинной религиозной традицией устраивать браки с помощью сватовства и чувством юноши, который полюбил девушку, не отвечающую требованиям его отца и матери. На самом деле это часть того самого конфликта между буржуазной цивилизацией и Эросом, который играет столь видную роль в романах Манна, Пруста и других современных европейских писателей. При соответствующем изменении декораций эта история могла бы стать вполне обыденной как в Шибуше, так и в Вене или Париже начала XX века. (В «Простой истории» не упоминается никаких дат, однако несколько исторических ссылок, в частности упоминание о русско-японской войне, дают основание считать, что действие происходит в первом десятилетии XX века.)
Мы решили не торопиться с заключением, как это делают некоторые критики, что симпатии Агнона в этом конфликте в основном на стороне Эроса. Признавая, что в обществе, с которым примиряется Гиршл, нет места сильной страсти, что оно зачастую мелко, мелочно, жадно и двулично, мы тем не менее, в отличие от Боруха Гохмана, автора прекрасной статьи «Вымыслы Ш. Агнона», не стали бы утверждать, будто эта «среда, отрицающая все, что представляется нашей молодежи неоспоримой ценностью, враждебна аутентичной традиции» и, «примирившись с перспективой прожить жизнь, подобную той, какую прожили его родители…», Гиршл обрекает себя на «ужасное» будущее.
По нашему мнению, такая оценка проистекает из неправильного прочтения «Простой истории» — критик проецирует наши современные, антибуржуазные взгляды на прошлое. Если же мы будем читать книгу, оставив в стороне собственные культурные пристрастия и предубеждения, то увидим, что Агнон относится с любовью к созданным им персонажам, изображает их с нежностью и живостью. Пусть это не наш «идеал», их ограниченность очевидна, но и привлекательные черты неоспоримы. Как правило, эти люди сообразительны, остроумны, добродушны, редко способны сознательно совершить неблаговидный поступок. Они обладают таким прекрасным качеством, как социальная и семейная солидарность, способны наслаждаться простыми радостями жизни. Даже наиболее неприятные из них изображены автором не без определенной симпатии. Так, Мина, которая вначале производит на нас впечатление пустой местечковой девицы с претензиями, оказывается молодой женщиной с немалой долей мужества и находчивости, а эгоистичная, самодовольная, властная и порой жестокая Цирл в то же время умна, предприимчива, располагает к себе, т. е. сочетает все то хорошее и дурное, что свойственно шибушскому обществу. Вероятно, в Цирл Агнон отразил самого себя в большей степени, чем в остальных персонажах романа.
Если это утверждение покажется читателям небесспорным, можно подкрепить его историей, рассказанной израильским писателем Амосом Озом. В бытность свою студентом Иерусалимского университета Оз отправился к Агнону, чтобы выразить свое восхищение его творчеством. Агнону было тогда под семьдесят. Он принял студента любезно, поговорил с ним о своей литературной работе, которая интересовала Оза, а затем спросил, какие другие еврейские писатели нравятся его посетителю. Оз назвал Хаима Хазаза, современника Агнона и его главного соперника, оспаривавшего у него титул старейшины еврейской литературы.
— А кто это такой? — к своему удивлению услышал гость. — Никогда не слыхал о таком.
Думая, что Агнон не расслышал его, Оз повторил имя и фамилию писателя. Хозяин же, твердя, что не знает такого писателя, направился к книжному шкафу, извлек из него тяжелый справочник, полистал его и заявил ошеломленному студенту литературного факультета, что никакого Хазаза там нет. Разговор перешел на другие предметы, но, когда Агнон на минуту удалился из комнаты, Оз подошел к справочнику и обнаружил, что был он издан в XIX веке, задолго до рождения Агнона и Хазаза. Не является ли этот эпизод почти точной копией сцены в «Простой истории», где Цирл высказывается о Курце и его нежеланном визите, притворяясь, будто не знает, что этот человек стоит за дверью.
Очевидно, что Агнон, лауреат Нобелевской премии, писатель, переведенный на десятки языков, сам был «галицианером» со склонностью дурачить людей. В своей «Простой истории» он зачастую как бы посмеивается вместе с нами над изображаемыми в ней персонажами, посмеиваясь одновременно и над нами. Вы, мои читатели, кажется, говорит он, считаете людей, о которых я пишу, комичными, и, возможно, они действительно комичны. Но уверены ли вы, что, находя их комичными, вы сами не попали впросак? Вы подходите к ним с мерками своей эпохи, с критериями XX века, а они, возможно, столь же нелепы и смешны, может быть, еще более нелепы. Несомненно, Агнон — великий мастер дурачить, но в его произведениях не всегда ясно, кто остается в дураках. Вспомним рассказчика в «Простой истории» с его благочестивыми возгласами «Отец наш небесный», «Господь на небесах». Являются ли они всего лишь предписанными ритуалом сентиментальными восклицаниями, как думает Борух Гохман, по утверждению которого они «могут только подорвать веру в то, что Бог имеет какое-то отношение к происходящему на земле», в результате чего «ирония Агнона направлена настолько же против рассказчика, насколько и против мещанского мира, изображенного в романе»? А не над нами ли это автор посмеивается за то, что мы так реагируем, не умеем видеть повсюду руку Божественного провидения, как это делали наши менее утонченные предки, и потому нетерпеливо отмахиваемся от всякого упоминания о Боге? Если в области изобразительного искусства одним из лозунгов модернизма было «эпатировать буржуазию!», т. е. скандализировать людей, рабски придерживающихся условностей, то Агнон любит поступать как раз наоборот: ему нравится скандализировать читателя, склонного к модернизму. Его рассказчик, человек, вышедший из толщи народа, напоминает шаблонную фигуру неказистого деревенского простака, которому в конце концов удастся перехитрить самого большого хитреца в городе. Издевательски-наивный антимодернизм, по сути дела, является излюбленным художественным приемом Агнона: прибегая к нему, он часто складывает его как бы пополам — сначала насмехается над нашей эпохой, противопоставляя ее предшествующей, затем смеется над этой последней с помощью еще более отдаленного прошлого. В «Простой истории» он саркастически изображает современную медицину, Кнабенгутов и Гецлов Штайнов, желающих изменить мир, а также Гильденхорнов и Шлайенов, реально изменяющих его. Рассказчик часто дает понять, что сам мир сильно деградировал по сравнению с миром наших предков, людей во всех отношениях более стойких и серьезных. «Чем старше, тем лучше» — таким мог бы быть его лозунг. Агнон пишет о мире, в котором провел свою галицийскую молодость и детство, с ностальгией, непривычной для современной литературы на иврите, чаще склонной вспоминать этот период через призму вечно тяготевшей над евреями грозной тени враждебного окружения, но в своих произведениях неоднократно упоминает Золотой век (место существования которого указывается весьма туманно) и оплакивает то время. Трудно сказать, литературная ли это поза или точное отражение воззрений на историю. Но можно не сомневаться, что сам он, наблюдательный еврей, всю жизнь, за исключением короткого периода в подростковом возрасте, неукоснительно соблюдавший традицию, отличался глубоко консервативным складом ума. Политика, судя по всему, сама по себе никогда его особенно не интересовала. Агнон редко писал о политических деятелях прямо, и его отношение к ним может быть передано словами жившего в I веке раввина Ханины Сган а-Коаним, преставленными в «Этике наших праотцев»: «Молитесь за благополучие государства, потому что только страх перед властями удерживает человека от того, чтобы проглотить своего соседа живьем». Глубокий страх писателя перед анархией был выше всех моральных и культурных соображений, а косвенный смысл почти всех его произведений сводится к тому, что без социальной системы и индивидуальной дисциплины, позволяющих удерживать в узде животные инстинкты людей, и дисциплины, которую прекрасно обеспечивают предписания иудейской религии, — человеческому «я» и отношениям человека с окружающим миром грозит сползти в хаос. Современность для Агнона — практически синоним хаоса, и в той или иной форме его произведения решительно отвергают ее. К сожалению, этот аспект его манеры письма почти невоспроизводим на других языках, однако неприятие Агноном существующей действительности находит отражение даже в стиле его прозы на иврите. Опираясь на свою эрудицию, изобретательность и способность адаптировать классическую раввинскую дикцию к современному ивриту, он упорно, даже вызывающе, отказывался делать какие-либо уступки огромным переменам, происшедшим в иврите в процессе его возрождения в XX веке.