Стилитано говорил об Испании, как о чем-то героическом. Мы шли, пронизанные промозглым холодом ночи.
— Не воображай, что Арман, когда он может кого-то обчистить…
Я понял, что мне не следует возражать. Раз мне недоставало полномочий самому издавать и вводить моральные указы, я должен был прибегать к привычным уловкам, стараться быть поборником справедливости, для оправдания своих преступлений.
— …станет сомневаться. О нем столько всего говорят. Можешь спросить у парней, которые с ним знакомы.
— Если он узнает, что я…
— Он не узнает. Ты только скажи, где он их прячет. Когда он уйдет, я поднимусь в его хазу.
Пытаясь спасти Армана, я сказал:
— Я не думаю, что он хранит их дома. У него наверняка есть тайник.
— Значит, надо его разыскать. С твоей хитростью это будет нетрудно.
Если бы он не сказал мне таких лестных слов, я бы ни за что не предал Армана. Одна лишь мысль об этом привела бы меня в ужас. Пока он не доверял мне, не было смысла его предавать: это означало бы, что я поступаю согласно элементарному правилу, на котором зиждется моя жизнь. Теперь же я любил его. Я признавал его всемогущество. Если даже он не любил меня, он не выпускал меня из себя. Его авторитет стал настолько велик и безграничен, что восстание разума в его лоне было немыслимо. Я мог утвердить свою независимость лишь в сфере чувств. Мысль об измене Арману просветляла меня. Я слишком боялся и слишком любил его, чтобы не испытывать желания его обмануть, предать и ограбить, уже предвкушая томительное наслаждение от грядущего святотатства. Раз он был Богом (он знал, что такое жалость) и мог проявить ко мне снисхождение, я с удовольствием отрекался от него. Лучше было сделать это с помощью Стилитано, который меня не любил и которого я не смог бы предать. Его энергичная сущность удивительно соответствовала образу пронзающего сердце кинжала. Его дьявольская сила и власть над нами исходила из его иронии. Возможно, обаяние Стилитано таилось в его безразличии. Сила, с которой Арман отвергал любые законы, свидетельствовала о его мощи, а также о том, как влияли на него эти законы. Стилитано же смеялся над ними. Его ирония разъедала меня. Кроме того, она проступала с присущей ей дерзостью на необычайно красивом лице.
Мы зашли в бар, и Стилитано растолковал мне, что нужно делать.
— Ты говорил Роберу?
— У тебя все дома? Это же между нами.
— Ты думаешь, что мы разживемся бабками?
— А как же! Этот скупердяй провернул колоссальное дело во Франции.
Казалось, что Стилитано давно все обдумал. Он возвращался ко мне из своей ночной жизни, которая проходила у меня на глазах и была окутана мраком. Прячась за маской смеха, он не дремал, он был всегда начеку.
Когда мы вышли из бара, к нам привязался нищий, выпрашивая мелочь. Стилитано смерил его презрительным взглядом:
— Кореш, бери пример с нас. Если тебе нужны башли, возьми их.
— Скажите, где?
— Поищи-ка в моем кармане, если не лень.
— Вы так говорите, но если бы вы…
Стилитано оборвал грозивший затянуться разговор, в котором мог спасовать. Он умел ловко отсечь собеседника, чтобы подчеркнуть свою твердость и придать своему облику четкие контуры.
— Когда надо, мы берем их там, где они лежат, — сказал он мне. — Не будем связываться со всякими босяками.
Решил ли он, что настала пора преподать мне урок жестокости, или у него возникла потребность утвердиться в своем эгоизме, так или иначе, слова Стилитано — он произнес их с искусной небрежностью — прозвучали в туманной ночи как слегка надменная философская мудрость, импонировавшая моей расположенной к жалости натуре. В самом деле, я мог распознать в этой противоестественной истине мужество, способное оградить меня от самого себя.
— Ты прав, — откликнулся я, — если нас сцапают, не он загремит в тюрягу. Пусть сам выкручивается, коли хватит духу…
Произнося эти слова, я не только унижал самый ценный — хотя и скрытый — этап своей жизни, но и воплощал себя в блестящем образе бриллианта в этом городе ювелиров, во тьме себялюбивого одиночества, грани которого переливались. Мы дошли до места, где работала Сильвия, но было уже поздно, и она вернулась домой.[30] (На его женщину ирония не распространялась. Он говорил о ней без улыбки, но и без нежности.) Проституция в Бельгии не была столь упорядоченной, как во Франции, и любой «кот» мог, ничем не рискуя, жить со своей бабой. Мы со Стилитано направились в гостиницу. Он тактично не заводил разговора о наших планах, но принялся вспоминать нашу испанскую жизнь.
— Ты тогда здорово в меня втюрился.
— А сейчас?
— Сейчас? Ты что, все еще влюблен?
Мне кажется, он хотел убедиться в моей любви и в том, что ради него я брошу Армана. Было три-четыре часа ночи. Мы возвращались из страны, где много света и шума.
— Сильнее, чем прежде.
— Ты не шутишь?
Он улыбнулся и посмотрел на меня искоса, не сбавляя шага.
— Что-нибудь не так?
У Стилитано была жуткая улыбка. Его обычное стремление — особенно с той испанской поры — быть сильнее меня, взять верх над моим естеством и опорочить его заставило меня произнести слова, которые, даже сказанные спокойным тоном, прозвучали как вызов. Я должен был разъяснить, ясно выразить свое первое утверждение, сформулированное как условие задачи. На это разъяснение, а не на что-то другое должна была опираться моя нынешняя позиция.
— Все в порядке.
— В чем же дело? Ведь теперь я тебе больше нравлюсь.
— Я тебя уже не люблю.
— А!
Мы как раз проходили под аркой моста, через который проходила железная дорога. Окружавшая нас темнота сгустилась — Стилитано остановился и шагнул ко мне. Я не сдвинулся с места. Почти касаясь моих губ, он прошептал:
— Жан, мне нравится твоя наглость.
Несколько секунд мы молчали. Я испугался, что он сейчас вытащит нож, чтобы меня зарезать, и, скорее всего, я бы не стал защищаться. Но он улыбнулся:
— Дай-ка мне закурить.
Я достал из его кармана сигарету, чиркнул спичкой, глубоко затянулся и вложил сигарету в центр его губ. Ловким движением языка Стилитано передвинул ее в правый угол и, по-прежнему улыбаясь, сделал еще один шаг, рискуя опалить мне лицо, если я не отодвинусь. Моя безвольно висевшая рука сама собой потянулась к его телу: оно пришло в волнение. Стилитано улыбнулся, глядя мне в глаза. Видимо, он без труда удерживал дым в себе: когда он открыл рот, оттуда не показалось ни струйки. От всех его движений и от него самого исходила жестокость. В нем не было места нежности и туманной расплывчатости. Однако не так давно я видел его в унизительном положении. Ярмарочный аттракцион под названием «Дворец зеркал» представляет собой балаган с лабиринтом, перегороженным зеркалами — прозрачными, с оловянной амальгамой. Заплатив, вы входите туда, но главное — это выйти обратно. И вот вы начинаете отчаянно натыкаться на собственных двойников или на посетителей, отделенных от вас стеклом. Уличные зеваки наблюдают за поисками невидимого пути. (Сцена, которую я сейчас опишу, подсказала мне сюжет балета «Адамово зеркало».) Подходя к этому балагану — единственному на ярмарке, я увидел такое скопление народа, что сразу подумал: здесь что-то особенное. Все хохотали. В толпе я заметил Роже. Он уставился на лабиринт зеркал, и на его напряженном лице застыло трагическое выражение. Я сразу понял, что Стилитано, лишь один Стилитано попался, явно заблудившись в коридорах зеркал. Никто не слышал его, но по его движениям и гримасам было ясно, что он завывает от ярости. Он в бешенстве смотрел на толпу, которая со смехом глазела на него. Смотритель балагана оставался невозмутимым. Подобные сцены в порядке вещей. Стилитано был в одиночестве. Все остальные посетители уже выбрались. Внезапно странным образом мир омрачился. Тень, неожиданно упавшая на окружающие предметы и людей, была тенью моего одиночества перед этим отчаянием. Стилитано, уставший кричать и биться о зеркала и смирившийся с тем, что стал всеобщим посмешищем, присел на корточки, как бы отказываясь от поисков выхода. Я колебался, не зная, что мне делать: то ли уйти, то ли вступиться за него и разнести эту хрустальную темницу. Украдкой я взглянул на Роже: он по-прежнему не сводил со Стилитано глаз. Я подошел к нему ближе, его прямые мягкие волосы, разделенные посередине пробором, ниспадали двумя волнами на щеки и смыкались на губах. Голова Роже напоминала верхушки некоторых пальм. В его глазах стояли слезы.
Если кто-то обвинит меня в том, что я использую бутафорию, как-то: базарные балаганы, тюрьмы, цветы, кощунственные предметы, вокзалы, границы, опиум, моряков, порты, писсуары, траурные процессии, злачные места, дабы создавать из них посредственные мелодрамы и мешать поэзию с легковесной красивостью, что мне на это ответить? Я уже говорил, что люблю людей, которые не в ладах с законом, за одну лишь красоту их тел. Перечисленные аксессуары насыщены жестокостью и грубой силой мужчин. Женщины не прикасаются к ним. Лишь мужские движения вдыхают в них жизнь. Ярмарочные гулянья на севере созданы для высоких белокурых парней. Кроме них, там никто не бывает. К их рукам намертво прилипают девицы. Они-то и смеялись над Стилитано, попавшим в беду.