Студент Ансельм — одна из самых характерных фигур в большом ряду романтических героев Гофмана. Он бедняк и великий неудачник, один из тех людей, которых принято называть «двадцать два несчастья». Фантазер и мечтатель, он одержим душевным разладом. Он лихорадочно мечется между враждебной ему действительностью и тем фантастическим миром, куда то и дело уводит его болезненное воображение, между ограниченной, тщеславной мещанкой Вероникой, которая старается приколдовать его к себе, так как видит в нем будущего надворного советника, и воспламенившей его сердце синеглазой Серпентиной, олицетворяющей поэзию, любовь, веру в чудеса природы. Основное в этом юноше — отсутствие воли и инфантильность, детски чистая, наивная душа. Он не способен сопротивляться жизненным невзгодам, а потому события кружат его и бросают из стороны в сторону, как водоворот щепку. Во всем его поведении столько странного, несовместимого с нормами мещанской солидности, что в глазах «хороших людей» он выглядит чудаком, сумасбродом, человеком не от мира сего. Смеется над ним и сам автор, но это такой смех, когда губы улыбаются, а в глазах стоят слезы, и сердце сжимается от сострадания к обиженному судьбой человеку, который растерялся в этом большом беспорядочном мире, но старается все же сохранить в нем себя, свое человеческое достоинство. Одним словом, перед нами один из тех образов Гофмана, о котором можно сказать, что он фантастичен даже в своей реальности: на столько он не похож на тех людей одного с ним круга, которые, даже будучи заключены волшебником в стеклянные банки, оставались беспечными и довольными своей прозрачной тюрьмой.
С миром фантазии связан также архивариус Линдгорст. Он тоже оригинал и фантаст, сочинивший свою вторую, идеальную жизнь вне времени и пространства и расцветивший ее всеми цветами восточного мифа. Он возвысил себя сам, поскольку этого не сделала жизнь.
В свое сказочное царство Линдгорст вводит Ансельма. Студент любит младшую дочь архивариуса Серпентину, и любовь преображает его, пробуждает в нем детски простодушную веру в чудесное, благодаря которой природа открывает ему свои поэтические тайны и разговаривает с ним на языке, понятном только ее любимым детям — поэтическим натурам. Он, бедный студент и переписчик за талер в день архивных рукописей, вырванный из фатально раздвоенного мира, становится поэтом в том смысле, какой вкладывали в это слово немецкие романтики: человеком, освободившимся от бремени повседневности и слившимся с гармоническим миром красоты и природы.
Однако, подобно тому как сон кончается пробуждением, сказка эта завершается скорбно-ироническим финалом, возвращающим все к прозаической действительности, которая сильнее всех волшебных царств. Она кончается двумя «счастливыми» свадьбами. Регистратор Геербранд, самовлюбленный пошляк, «нормальный» филистер, как только он добился звания надворного советника, предложил руку и сердце Веронике, давно уже мечтавшей о чиновном муже, получил ее согласие, «и, прежде чем простыл принесенный суп, формальная помолвка была заключена». Но и романтическое воплощение Ансельма завершается его женитьбой на Серпентине, к полному удовольствию старого архивариуса. От своей невесты Ансельм получает в приданое золотой горшок — предмет его романтического томления. Ошибаются те, кто отождествляет этот золотой горшок со взятым на вооружение всеми декадентами «голубым цветком» Новалиса, этим символом мистико-романтического слияния земного и божественного, растворения реального мира в поэзии. В противоположность голубому цветку, горшок является ироническим символом мещанского счастья, обретенного в примирении с жизнью, ценою отказа от беспочвенных мечтаний. Определеннее эта ирония Гофмана выражена в финале сатирической сказки «Крошка Цахес», где добрый волшебник, он же доктор Альпанус, обещает своему юному романтическому другу и его будущей супруге в приданое такую кухню, в которой кушанья никогда не перекипают и не пригорают, и самую лучшую солнечную погоду в тот день, когда в их доме будет стирка. Стирка, кухня, горшок — что может быть пошлее для романтика, витающего в голубом небе своих поэтических грез.
Смещая высокий романтический план в низкий, житейский, Гофман тем самым разрушает его, но не снимает. Смеясь над своими героями, этими властителями мнимого царства красоты и гармонии, автор смеется и над самим собой, над своим тщетным стремлением найти в обманчивом мареве фантастического вымысла средство «изнутри» преодолеть убожество немецкой жизни. Свобода у Гофмана оказывается не чем иным, как свободой поэтического сознания, а счастье — иллюзорным бегством в иллюзорный мир романтики. Опасно в этом выводе то, что сочувствие Гофмана к страдающему герою оборачивается подчас своей другой, отрицательной стороной — молчаливым оправданием духовного избранничества и обособленности мыслящей и чувствующей романтической личности, своего рода духовным аристократизмом.
Все романтические герои Гофмана — двоедумы, страдающие «самой странной и вместе с тем самой опасной болезнью» — «хроническим дуализмом», душевной раздвоенностью. В каждом из них живут две души, постоянно враждующие друг с другом: земная и небесная, прозаическая и поэтическая. Но одной внутренней двойственности для Гофмана оказывается недостаточно. Он, как хирург, отделяет живущего в его герое «голодного оппонента», который не хочет питаться только «солнечными лучами» и вечным томлением, от его романтического соседа и дает ему самостоятельное художественное существование в образе двойника. Двойничество, которое в медицине известно как род душевной болезни, как психическое раздвоение личности, становится одним из излюбленных мотивов Гофмана и является подступом к его «кошмарной» фантастике. Впервые с образом двойника мы встречаемся в романе «Эликсир дьявола» (1815).
От «Золотого горшка», стоящего на самой середине творческого пути Гофмана, расходятся дороги к двум группам произведений, различных по художественным средствам, внутренней тональности, характеру фантастики.
В малом и большом, в отдельном образе и во всем творчестве Гофман с большим мастерством применяет игру контрастами, светом и тенью. Он доводит свои светлые романтические видения до ослепительного блеска, тем самым сгущая темные тона своих реальных картин до ночной черноты. Сквозь все творчество Гофмана, за исключением его реалистических произведений, проходят, то сливаясь, то отделяясь друг от друга, два потока фантастики. С одной стороны, радостная многокрасочная фантастика сказочных Джиннистана и Атлантиды, поэтическая фантастика, которая всегда доставляла наслаждение не только детям, но и взрослым, и вдохновила на дивные творения таких композиторов, как Вагнер, Чайковский, Оффенбах, Шуман. В произведениях «Щелкунчик и мышиный король», «Чужое дитя», «Королевская невеста» и других мы находим великолепные образцы этой фантастики, обогащенной образами, мотивами, заимствованными из сокровищницы народно-сказочной литературы. С другой — фантастика «кошмаров и ужасов», всевозможных видов безумия и душевных пароксизмов, как художественного выражения «ночной стороны» души и общественной жизни людей, над которыми якобы властвуют темные, стихийные, страшные силы, управляющие ими по своему произволу. Все оттенки этой фантастики, врывающейся подчас и в светлые произведения Гофмана, в сгущенном виде воплощены им в романе «Эликсир дьявола» и в цикле так называемых «Ночных повестей», в который входит «Песочный человек».
Обращение Гофмана к мрачной фантастике, то и дело ввергавшей его в сферу иррационального, мистического, не было просто данью одному из модных и нездоровых пристрастий романтизма, равно как и сама эта «мода» не возникла только из уступки писателей интересу публики к таинственным и страшным историям. Во всем этом есть своя закономерность.
Романтики были первыми людьми XIX века, выступившими с критикой новых, капиталистических отношений, сложившихся после французской революции, потому что им первым суждено было выразить всеобщее недовольство и разочарование реальными результатами этой революции, которая обманула великие ожидания демократических масс, развеяв как дым все благородные, но утопические обещания просветителей XVIII века о грядущем торжестве разумного, свободного, гармонического общественного строя. В буржуазном обществе под покровом внешнего порядка и благополучия романтики открыли стихию действительно запутанных, по видимости бессмысленных, загадочных отношений, которые превратились в их идеалистическом сознании в игру слепых, неотвратимых мистических сил, властвующих над человеком. Фантастическое, фетишистски превратное толкование реальных вещей и отношений у романтиков явилось отражением смятенной психологии мелкого буржуа, который оказался вышибленным историей из относительно равновесного сословного общества, но в водовороте новых отношений не нашел, да и не мог найти для себя прочного места и превратился в игрушку чуждых ему сил.