Валентина не слушает. Она берет книгу с ночного столика и перелистывает ее.
— Библия, — говорит она. — Не говори мне, что Марио тоже читал Библию. — Она снова улыбается и громко читает: — «И ходите прямо ногами вашими, дабы хромлющее не совратилось, а лучше исправилось»[2].
Кармен глядит на нее исподлобья, опустив голову, точно присутствует при унизительном осмотре. Время от времени она машинально оттягивает черный свитер под грудью.
— Он говорил, что Библия действует на него плодотворно и успокаивающе, — она словно извиняется.
Валентина прыскает.
— Он это говорил? Какая прелесть! Плодотворно — в жизни не слышала ничего более очаровательного, Менчу, даю тебе слово. А что он подчеркивал?
Кармен заикается; она чувствует, что невольно съеживается.
— Это тоже странности, — отвечает она. — Марио постоянно перечитывал Библию, но только то, что подчеркнуто, понимаешь? Сейчас, — взгляд ее смягчается, но голос, как это ни парадоксально, становится тверже, — я возьму эту книгу и словно опять буду с ним. Это его последние часы, понимаешь?
Валентина быстро захлопывает Библию и отдает ее Кармен. Шум голосов в прихожей усиливается. Внезапно он смолкает, затем слышится деликатный стук в дверь.
— Да-да, — говорит Кармен. И бессознательно одергивает свитер под мышками.
Слышен голос Марио:
— Это Висенте.
— Я пошла, — говорит Валентина. — Пошла. — Она подходит к Кармен и обнимает ее за талию: — Скажи откровенно, милочка, ты не хочешь, чтобы я осталась с тобой?
— Откровенно говоря, Вален, я предпочитаю остаться одна. Да что тебе объяснять? Ты же меня знаешь.
Валентина наклоняется, и обе женщины прижимаются друг к другу щеками, сперва левой, потом правой, и вяло целуют воздух, пустоту, так что обе слышат звук поцелуя, но не ощущают его тепла.
В маленькой прихожей ждет Висенте в пальто. Рядом с ним — Марио в своем голубом свитере. Кармен помогает Валентине надеть пальто, а затем обе ищут ее сумочку в тон пальто. Снова прижимаются друг к другу щеками и целуют воздух, пустоту. «До свиданья, милочка, завтра буду у тебя рано-рано. Ты, правда, не хочешь, чтобы я осталась с тобой?» — «Правда, Вален, спасибо за все», — она поворачивается к Висенте: — Ну, как Энкарна?»
Висенте мнется. Все эти дрязги не по его части. Он чувствует себя не в своей тарелке.
— Она заснула, — говорит он. — В конце концов заснула. Луис говорит, что до утра не проснется. Она была невыносима. В жизни не видывал ничего подобного.
Марио смотрит на них обоих так, как если бы они говорили на иностранном языке, и понять их — для него непосильный труд. Протянув ему руку, Валентина говорит:
— У тебя усталое лицо, Марио. Тебе надо лечь.
Марио не отвечает. Это делает за него Кармен:
— Он сейчас ляжет, — говорит она. — Все уже легли.
— А папа?
— С ним останусь я.
Валентина и Висенте наконец уходят, и долго еще слышится осторожный стук каблуков Валентины, спускающейся по лестнице, и усыпляющий звук голоса Висенте. Кармен становится перед сыном и показывает ему книгу.
— Марио, — говорит она, — ложись, умоляю тебя. Я хочу остаться наедине с твоим отцом. Это ведь в последний раз.
Марио колеблется.
— Как хочешь, — говорит он, — но если тебе что-нибудь будет нужно, скажи мне, я все равно не засну.
Он наклоняется и с неподдельным чувством целует Кармен в правую щеку. Она растрогана, к глазам ее внезапно подступают слезы. Она поднимает руки и на несколько секунд прижимается к нему. Потом говорит:
— До завтра, Марио.
Марио идет по коридору. У него странная походка, тяжелая и вместе с тем спортивная, как будто ему трудно владеть своей силой. Кармен возвращается в кабинет. Она опрокидывает пепельницы в корзинку для мусора и выставляет ее в коридор. Тем не менее в кабинете пахнет окурками, но это ей не мешает. Она запирает дверь и садится на ящик для обуви. Она гасит свет, оставив один торшер, затопляющий светом книгу, которую она только что раскрыла и держит на коленях, а луч света касается ног покойника.
Дом и имение — наследство от родителей, а разумная жена — от Господа[3], — ну, что касается тебя, дорогой, то, по-моему, тебе жаловаться не приходится, ты должен быть доволен; в этом отношении, между нами будь сказано, судьба тебя не обидела — сам признайся, — женщины, которая отдала тебе всю жизнь и которая к тому же недурна собой, которая творила чудеса с четырьмя песетами, днем с огнем не найдешь, так и знай. А теперь начинаются трудности, и ты — бац! всего хорошего (как в первую ночь, помнишь?) — уходишь и оставляешь меня одну везти воз. Пойми меня правильно, я ведь не жалуюсь, другим женщинам приходится еще тяжелей — взять хоть Транси с тремя детьми, ведь это легко сказать! — но, по правде говоря, меня возмущает то, что ты уходишь, не отблагодарив меня за бессонные ночи, не сказав ни одного слова благодарности, как будто все так и надо и само собой разумеется. Когда вас, мужчин, благословляют на спокойную жизнь, когда вам дают, как я говорю, гарантию в верности, то ведь вас это ни от чего не удерживает, вы продолжаете развлекаться как вам угодно, и все у вас распрекрасно, а мы, женщины, — ты это отлично знаешь — романтичные дуры. Я совсем не хочу сказать, что ты был ловеласом, дорогой, — этого бы еще не хватало, — и я не хочу быть несправедливой, но и голову на отсечение я бы за тебя не дала, так и знай. Скажешь, недоверие? Называй как хочешь, но факт остается фактом — вы считаете себя праведниками, а на самом деле за вами только смотри, ведь в тот год, когда мы ездили к морю, ты на женщин все глаза проглядел, и я вспоминаю, как говорила бедная мама, царство ей небесное, — она ведь все насквозь видела, я в жизни ничего подобного не встречала, — «даже самого порядочного мужчину надо держать на привязи» — вот как. Взять хотя бы Энкарну — она твоя невестка, я знаю, — но с тех пор, как умер Эльвиро, она тебе проходу не давала, в этом меня никто не переубедит. У Энкарны довольно-таки странное представление о долге окружающих ее людей, дорогой, и она воображает, что младший брат должен занять место старшего и так далее, и вот, пусть это будет между нами, но я скажу тебе, что когда мы были женихом и невестой и ходили в кино, то всякий раз, как я слышала, что она шушукается с тобой в полутьме, я просто из себя выходила. А ты все твердил, что это твоя невестка — вот Америку-то открыл! — никто ведь этого и не отрицает, вечно ты говоришь что-нибудь к делу не относящееся и защищаешь то, что защищать не следует, ты находишь оправдание для всех, кроме меня, это сущая правда. И расспрашивала ли я тебя, дорогой, или нет, а все-таки в любом случае ты обязан был рассказать мне, что было у тебя с Энкарной в тот день, когда ты прошел по конкурсу; ведь поди знай, что она там вытворяла, в письме ты пишешь об этом очень скупо, дружок: «Энкарна присутствовала при голосовании, а потом мы вместе отпраздновали победу». Но ведь я-то отлично знаю, что праздновать можно по-разному, а ты, видите ли, всего-навсего заказал в Фуйме пива и креветок, — дура я, что ли, не знаю я, что ли, Энкарну, эту мерзкую выскочку, дружок? Ты думаешь, дубина ты этакая, что я забыла, как она прижималась к тебе в кино, когда я сидела впереди? Да, я прекрасно знаю, что мы с тобой тогда еще не были женаты, но мы говорили об этом больше двух лет, если память мне не изменяет, и такого рода отношения должна уважать каждая женщина, Марио, только вот ее это не касается, и, сказать по чистой совести, меня выводят из себя ее штучки и ее глупости. И ты думаешь, что, зная ее и зная, что вы были наедине, я так вот и поверила, что она удовольствовалась пивом и креветками? Но, представь себе, что для меня это еще не самое страшное: все мы — грешные; больше всего меня огорчает твоя скрытность: «Не думай ничего плохого»; «Энкарна — славная женщина, она убита горем», — ну и ну! — да ты меня просто за дурочку считаешь; другая, поглупее меня, может быть, и поверила бы тебе, только не я… Ты видел вчерашнюю сценку, дорогой, — какой срам! — и не говори мне, что это естественная реакция невестки, ведь она привлекала к себе всеобщее внимание, она унизила меня, ты подумай, ведь я могла показаться совсем бесчувственной, я это отлично понимаю; а Висенте Рохо сказал: «Уведите ее отсюда, она слишком впечатлительна», — и, признаюсь, меня прямо в жар бросило. Ну скажи положа руку на сердце, Марио, — разве это было тактично? Ведь это она была похожа на вдову! Держу пари на что хочешь, что, когда погиб Эльвиро, она не доходила до таких крайностей, и скажи на милость, что должна была бы делать я? И то же самое было, когда умер твой отец, Марио, я всегда это говорила, — она просто хотела поставить меня в неловкое положение и добилась своего, не спорь со мной. Скажу тебе откровенно, Марио: я никогда не любила Энкарну — ни Энкарну, ни женщин ее типа; ты, конечно, считаешь, что даже падшие женщины заслуживают сострадания, — а ведь так можно далеко зайти: «Ни одна из них не занимается этим ради собственного удовольствия, они — жертвы общества», — это просто смешно слушать; мужчины, которые их оправдывают, прямо невыносимы; а я говорю: почему они не работают? Почему не идут в прислуги, как бог велел? Что прислуга — вымирающая профессия, это вовсе не новость, дорогой мой Марио, и хоть ты и говоришь, что это хорошо, но нам-то эти твои теории дорого обходятся, а факт тот, что порочность все возрастает, и теперь даже прислуга лезет в господа, и если кто из них и не курит, так красит ногти, или носит брюки, или что-нибудь в этом роде. По-твоему, все это — условности? Эти женщины разрушают жизнь семьи, Марио, так и знай; я помню, как было у нас в доме: на такую маленькую семью — две служанки и гувернантка, вот это была жизнь! Зарабатывали они, правда, маловато, я не отрицаю, но ведь их и кормили и одевали, — чего им еще нужно, скажи, пожалуйста? Папа прекрасно разбирался в этих делах: «Хулия, ты уже сыта, оставь немного, пусть поедят на кухне». Тогда существовала семейная жизнь, времени хватало на все, каждый жил соответственно своему положению в обществе, и все были довольны. А теперь — посмотри на меня — целый божий день я мучаюсь: то вожусь с кастрюлями, то стираю белье — обычная истории; ведь не могу же я разорваться, а у меня в лучшем случае — одна прислуга на семью в семь человек, так что трудновато мне быть сеньорой. Но вы, мужчины, ничего в этих делах не смыслите, дорогой мой, — в день свадьбы вы покупаете себе рабыню, вы совершаете сделку, у мужчин всегда сделки, это всем известно, тут и спорить нечего. Женщина работает как вол, и у нее нет свободной минутки? Пусть найдет выход! Это ее обязанность — вот это мило! — но я ни в чем не упрекаю тебя, дорогой, просто мне больно, что за двадцать с лишним лет у тебя не нашлось для меня доброго слова. Я знаю, ты не был, что называется, требовательным мужем, это правда, но не всегда достаточно быть нетребовательным; вспомни своего брата Эльвиро, — я не хочу сказать, что Эльвиро был идеалом мужчины, вовсе нет, но — какое же сравнение! — он был человеком другого склада, он был чутким человеком. Ты помнишь, что он подарил мне портмоне, когда мы все вместе закусывали вечером в июне тридцать шестого года? Представь себе, я до сих пор его берегу; кажется, оно лежит у меня в комоде, среди всякого барахла. А что творилось с Энкарной! Уж хороша она была, нечего сказать, и, по-моему, она грызла его за это, честное слово, так что через три месяца, когда Эльвиро погиб, она, наверно, раскаивалась. Твой брат был деликатным человеком, Марио, а вот человек с сильной хваткой, то есть просто-напросто такой, каким должен быть настоящий мужчина, держал бы ее в ежовых рукавицах. Да простит меня бог, но с тех пор, как я с ними познакомилась, я об заклад готова была биться, что Энкарна его обманывала, подумай только! — не знаю, но, по-моему, она слишком темпераментна для него. Я не люблю судить опрометчиво, уверяю тебя, ты сам это прекрасно знаешь, но уж потом-то, когда она овдовела, она тебе проходу не давала, так ведь? Последняя она бесстыдница, и никто меня в этом не переубедит. И хотя бы ты поклялся мне на кресте, никогда я не поверю, что в тот день, когда вы были в Фуйме, она удовольствовалась пивом и креветками, уж что угодно про меня можно сказать, но преувеличивать я никогда не любила, сам знаешь. Ты хочешь, чтобы я высказалась яснее? Ты знаешь, что вчера Валентина отвела меня в сторону и сказала — ну вот как я тебе говорю, — так и сказала: «Твоя невестка и мертвого Марио не оставит в покое!» Как это тебе нравится? И ты опять мне скажешь, что все это — мои фантазии? Ведь что бы ты там ни говорил о Вален, но не можешь же ты отрицать, что она умная, даже слишком умная, я это не зря говорю; так вот послушай: «И мертвого Марио не оставит в покое». Конечно, если рассудить, так я сама была дура, то есть не дура, а — как бы это сказать? — дело в том, что у меня есть устои, и устои эти священны, как подумаешь, это ведь всем известно: устои — самое главное. А ведь мне мог бы понравиться кто-нибудь! И притом не однажды, Марио, представь себе, не однажды! Вот — чтобы далеко не ходить за примером — Элисео Сан-Хуан, что работает в красильне; ведь всякий раз, как я выхожу в голубом свитере, он так и подскакивает ко мне: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь». Он мне просто проходу не давал, дружок, прямо ослеплен был, а ведь он уже в годах, не вчера из пеленок, да и другие были, уж я о них помолчу; стало быть, я еще могу нравиться, дурак ты набитый, и не такая уж я старуха, как ты думал. Мужчины на улице до сих пор смотрят на меня, так и знай, Марио; ты ведь живешь на луне: «Вульгарный тип — этот Сан-Хуан», — прямо слушать смешно, от такого никто бы не отказался. Все дело в том, что у меня есть устои, хотя устои в наше время — только помеха, особенно когда другие их не уважают, а ты не такая, как другие. «Вульгарный тип этот Сан-Хуан», — как вам это нравится? Ну, а сам-то ты каков был ночью? Я не видела более вялого мужчины, чем ты, дружок, и не то чтобы у меня был особый вкус к этому делу, мне от этого ни холодно, ни жарко — ты ведь меня знаешь, — но по крайней мере ты мог бы считаться со мной: хорошими днями ты не пользовался, а потом вдруг — бац! — тебе неймется в опасные дни; подумать только: «Не надо идти против божьей воли», «Не будем вмешивать в это арифметику», — тебе-то легко так говорить, а я потом мучилась девять месяцев, то и дело мне становилось плохо, ну а ты вполне был доволен своими занятиями и своими друзьями; тебе-то что, этак любой может. Хочешь, я скажу больше? Каменная я, что ли, по-твоему — ничего не чувствую, ничего не испытываю? Неужели ты не понимаешь, как унизительно было для меня, когда я была беременна, а ты мне отказывал? Армандо прекрасно сказал — так и знай, можешь считать его дикарем, но все дело в том, что он всем говорит правду, когда ты подсел к Эстер, — какая она там ни есть культурная, — а Армандо в тот день как раз был злой как черт: «Кто в деле, тот и в ответе». Но представь себе, как это унизительно для меня — ведь все это были чистые капризы, — в хорошие дни ты не хотел, а в опасные — бац! — тебе загорелось, и ведь это сущая правда; потом ты мной пренебрегал из-за живота. Можешь ты мне объяснить, чем я виновата, что располнела? Нет, Марио, дорогой мой, ведь ты же сам этого хотел, и теперь ты будешь морочить мне голову, что занимался с Эстер наукой и исследованиями, — уж не вывертывайся лучше. Это вроде того, кто будет сидеть с детьми, — сколько раз ты бросал мне это в лицо, скажи? А что тут такого? Ведь у тебя первое занятие начиналось в одиннадцать, а я впрягалась в свое ярмо с девяти — разве так уж трудно было тебе посидеть с малышом? Да, я знаю, что это утомительно, мне-то ты можешь не объяснять, это не просто, но через это надо пройти, а мужчины из-за любого пустяка считают себя мучениками, — хотела бы я посмотреть, как бы ты вынес роды, один-единственный раз попробовал бы, а то ведь ты все равно как твоя невестка, которая тоже не знала, что это такое; она говорит, что виноват Эльвиро, — ну, поди разберись. Но так как она этого не знает, ей и приходится выдумывать, болтать языком и ставить тебя в неловкое положение, — я просто поражаюсь твоему терпению; и она еще смела говорить, что я не знаю, какой у меня замечательный муж, как будто это я свела тебя в могилу или что-нибудь в этом роде. Энкарна за себя постоит, Марио, незачем это отрицать, хотя ведь с вами — известное дело, — чем женщина лучше, тем ей хуже, ведь все мужчины эгоисты, и с того дня, как вас благословляют и дают вам гарантию в верности, вы можете спать спокойно. Хотела бы я, чтобы вам попалась легкомысленная женщина, — тогда уж, конечно, вы бы стали держать ухо востро, а не то вам же пришлось бы худо.