— Нам предлагают паи в обществе, в предприятии по добыче золота, организуемом пока негласно в Нью-Йорке. Но дело вот в чем: общество это не может приступить к работе, к изысканиям, пока… пока в Аляске будет хозяйничать Российско-Американская компания. Конечно, мы не сможем сразу сорвать всю работу компании, но нам предложено постепенно парализовать ее активность. Мы должны всеми мерами стремиться к тому, чтобы интересы к деятельности компании постепенно падали, чтобы правительству нашему в конце концов надоело возиться с этой Аляской. Вот, например, дурак Мериносов, — эту фамилию морского министра адмирал произнес с ненавистью, — хочет осенью послать туда к берегам Аляски целую эскадру. О н и, конечно, это уже знают и негодуют, — он и считают это вызовом. — Адмирал понизил голос. — Мне пишут, что в крайнем случае они еще допускают посылку одного судна. — Адмирал криво усмехнулся. — Вот вам первая задача: не допустить посылки эскадры. Это — приказ оттуда. Это — первая услуга, которой от нас требуют и которая будет оплачена. Вы знаете прекрасно, что к обещаниям оттуда надо относиться с полным доверием…
— Мериносова надо заставить взять… абшид… отставка, — сухо сказал вице-адмирал барон фон-Фрейшютц.
— Но кого на его место? — воскликнул адмирал Суходольский.
— Ну… хоть вас? — процедил сквозь зубы барон и уставил в Суходольского свои бесцветные, немигающие глаза.
— Нет, нет! Только не меня… Увольте, барон! — воскликнул Суходольский. — Я против ответственных постов. Вот если бы вас, барон?
— О! Я тоже против ответственных постов, — сухо ответил барон.
— Нам нужен министр не из н а ш и х, — сказал какой-то штатский сановник, протирая золотые очки, — но такой… знаете… чтобы в наших руках был.
Помолвка в Галерной гавани
Илья, Елена и мать Ильи были против помолвки, но Марфа Петровна настояла.
— Люди осудят, — говорила она. — Обычаев старых нельзя ломать! Вы вон поженитесь, — говорила она Илье и дочери, — да и улетите, а нам с Марьей Кузьминишной с людьми жить. Хоть соседей, да позовем. Деньги, слава. Богу, имеются, — хвастливо добавила она.
Помолвку решили устроить в домике Марфы Петровны (побольше в нем места было). Кроме тех почетных гостей, которые присутствовали у Маклецовых на обеде по случаю производства Ильи, Марфа Петровна пригласила еще надворного советника Петра Петровича Козырева, столоначальника в каком-то департаменте, Ульяну Петровну Пышкину с двумя дочерьми — Любинькой и Машенькой. На случай, ежели будут танцы, позвала Марфа Петровна и трех кавалеров, самых элегантных гаванских молодых чиновников: Кожебякина, Алтынова и Левкоева.
Все они когда-то были теми «презренными собаками-сиуксами». Жан Кожебякин был в свое время вождем «сиуксов» — тем самым «Кровавым клювом», которому ловким ударом когда-то разбили его «клюв» в кровь на «острове Мести». Теперь это был длинный зеленый чиновник со впалой грудью и лошадиным профилем, большой сердцеед в Гавани и лучший танцор (один сезон он даже за плату в Шато де Флер отплясывал). Между прочими в числе его достоинств следует отметить, что он не прочь был «пофранцузить», то есть загнуть при случае французские словечки. У него была сестрица, засидевшаяся в девицах, но еще не потерявшая надежд. Ее звали мамзель Агат (попросту Агафьей Ивановной). Она тоже была приглашена.
Весело было у Мишуриных. Вадим сумел овладеть сердцами всех гостей — был так внимателен к старым чинодралам, надворным советникам, что те от его почтительности совсем растаяли. «Примерный молодой человек, его сиятельство», — отозвался о нем Петр Петрович и даже подозвал легкомысленного Кожебякина и прочел ему короткую нотацию, поставив в пример скромность поведения князя Холмского.
Вадим до того был любезен с девицами, что те млели от восхищения.
— Душка и ангел, — вот блистательный аттестат, выданный гаванскими девицами князю Холмскому.
Зная, что князь будет на помолвке, они даже альбомы свои принесли в надежде, что он напишет на память стишки какие-нибудь.
И он всем написал что-то очень чувствительное.
Ох, эти альбомы гаванских девиц! Чего-чего в них не написали гаванские кавалеры! Но в особенности отличались сами девицы: вместо «взор грустный» писали: «взор гнусный», вместо «роз душистые кусты» — «раздушистые кусты».
В любинькином альбоме Жан Кожебякин четким канцелярским почерком намахал «экспромт»:
«Желаю вам я счастия земного,
Когда вы будете жена, —
И на штыке у часового
Горит полнощная луна!»
В альбом Машеньке тот же поэт размахнулся таким четверостишием:
«Взял листок и написал —
Верст сто тысяч отмахал!
И нигде не отдыхал!
Все о вас, Мари, мечтал!»
Вадим не претендовал на такое самостоятельное творчество — он хорошо знал Карамзина, Жуковского, оттуда и взял стишки для альбома, добросовестно отметив, откуда взяты его стихи.
С молодыми чиновниками Вадим исправно пил разноцветные настойки и своим простым свободным обращением совсем покорил их чернильные души. «Добрый малый», «Простыня-парень» — вот как характеризовали Вадима юные «рыцари гусиного пера».
Устроилась кадриль. Дирижировал, конечно, Кожебякин. Мамзель Агат Кожебякина оказалась без кавалера. Брат ее, заметив, что она сидит, надувшись, подлетел к ней и заговорил с ней «по-французски», озираясь победоносно на Вадима.
— Ма сер!
— Ке? — бросила она недовольно, обмахиваясь веером.
— Пуркуа нон дансе?
— Кавалер нон вуле, — отвечала вызывающе мамзель Агат, передернув сухими плечами.
Сказала нарочито громко и кинула «гнусный» взгляд на Вадима, который стоял около попа протоиерея и покорно слушал тягучую, но, по мнению попа, весьма для молодых людей назидательную речь. Князь поймал красноречивый взгляд тоскующей Агаты и протанцевал с ней кадриль, не имея даже визави.
Но «душой вечера» был Жан Кожебякин. Развязность его — результат публичного воспитания в Шато де Флер — довела его до самых рискованных фокусов ногами, или, как он сам называл эти фокусы, — «кренделей». Девицы хихикали, повизгивали, когда его длинные ноги, облаченные в клетчатые брюки, взлетали вверх. Молодые чиновники ржали и апплодировали. Вадим хохотал и искренне веселился. Илья хмурился и в то же время не мог сдержать улыбки. Петр Петрович Козырев, начальник Кожебякина, хотя и восхищался ловкостью подчиненного, но в то же время явно беспокоился и говорил протоиерею:
— Того и гляди брюки лопнут.
На что протоиерей отвечал успокоительно:
— Господь милостив, авось выдержат!
Восхищенная успехами брата, который в этот день, можно сказать, превзошел самого себя, Агат обратилась к Вадиму, указывая на брата:
— Биен дансе?
И Вадим, стараясь соблюсти гаванский прононс, отвечал:
— Тре бьен.
— Э же? — спросила она кокетливо.
— Осси, — отвечал Вадим.
После танцев был ужин. И здесь, за столом, Жан Кожебякин завладел общим вниманием: девицам направо и налево говорил комплименты, угощал Петра Петровича и старых дам, рассказывал анекдоты, произносил спичи, один остроумнее другого. Очаровал всех. Затмил князя. Под конец ужина предался детским воспоминаниям, рассказал, как под предводительством Ильи «делавары» украли у купавшихся «сиуксов» лодку и штаны. При слове «штаны» Устинья Прокловна зашипела и стала рассказчику глазами показывать на барышень, но Кожебякин несся уже дальше — повествовал о своем носе, разбитом в бою. Кончил свои воспоминания он патетическим обращением к Илье:
— Где же ваши «делавары», Илья Андреевич? Все на дно спустились, да там и пребывают! А мы, «сиуксы», — он сделал красивое движение рукой от своей груди к двум другим чиновникам, — мы, «сиуксы», в люди вышли.
После ужина сплясали еще польку-трамблян под аккомпанемент хоровой песни «Что танцуешь, Катенька» — и разошлись…
…Светало. И на бледном предутреннем небе уже меркла, склоняясь к горизонту, большая круглая луна. Гости разбрелись. Матери улеглись спать, утомленные суматохой. Илья же, Елена и Вадим долго еще сидели на скамеечке у ворот дома. Сидели до тех пор, пока розовым золотом не покрылась бледная лазурь неба. Они говорили о том, что ждет их в жизни. Для Ильи и Елены все было ясно: свадьба и служба на Дальнем Востоке, у берегов Камчатки и Аляски. Илья поедет морем, — ему обещали кругосветное плавание в этом году, причем эскадра зайдет в Берингово море, там он сойдет на другое судно. Елена приедет к нему сухим путем, через всю Сибирь, в город Охотск. А дальше, что бог даст!..
Вадим слушал их бодрые речи, в которых все было так ясно, и грустно молчал, — у него в будущем не было ничего определенного — ничего, кроме сознания, что жить так, как живут его родители и люди его круга, нельзя, и так жить он не станет. Он ненавидел монархический строй, презирал жизнь аристократии, особенно придворной. Крепостное право, на котором держалась вся тогдашняя жизнь, возмущало его до глубины души. Фантазия рисовала перед ним великолепный замок будущего человеческого счастья, основанного на началах свободы, равенства и братства. Но где пути к этому замку? Как до него добраться? И доберется ли он, князь Холмский? Вот какие мысли и сомнения волновали Вадима и грустью обволакивали его юношескую душу.