— А что стало с ее воспитанницей, сестрой нашей Мадзи? — со страхом вскрикнула она.
Шляхтич состроил какую-то странную мину.
— Озеренько, говорят, завещала ей все, что имела… хотя этого оказалось довольно мало. А та, я слыхал, уехала с этим в Киев…
Старик усмехнулся, погладил усы, да так и не кончил. Увидев входящую в комнату Мадзю, хозяйка сделала ему знак замолчать. Затем, обеспокоенная известием, она отвела Эвариста в сторону.
— Послушай, что Верыга говорит, — шепнула она сыну, — оказывается, Озеренько умерла, а Зоня после ее смерти будто бы уехала в Киев. Ты там ничего о ней не слыхал?
Эварист, привыкший говорить родителям правду, покраснел и смутился. Врать он не мог, а всей правды говорить не хотел.
— Да, слышал, что она живет в Киеве, чему-то учится, к чему-то готовится, точно не знаю, — ответил юноша. — Хотел было даже узнать побольше, но не сумел, времени не хватило…
— По правде говоря, это непростительно, — мягко упрекнула его мать. — Ведь она родная сестра Мадзи. Мы не можем ее так оставить. Одинокая девушка, без единой родной души на свете, эдак можно и пропасть ни за грош! Нехорошо. Лучше бы взять ее к себе.
Эварист оказался в трудном положении, не смея объяснить, почему Зоню нельзя «взять к себе». Он сказал только, что, вернувшись, постарается разузнать о ней, а живет она, кажется, у какой-то женщины…
— Не говори ничего Мадзе, не огорчай ее, — добавила пани Эльжбета. — Я посоветуюсь с твоим отцом, надо что-то придумать, чтобы бедная девочка не пропала.
Пока Эварист раздумывал, не открыть ли отцу всю правду, мать уже успела посоветоваться с ним, заранее решив, что вместе с сыном поедет в Киев и привезет Зоню. Старый Дорогуб охотно согласился взять Зоню на свое попечение, но не был уверен, хорошо ли это для Мадзи: общество неведомо как воспитанной сестры внушало ему сомнения. Жена нашла его замечание справедливым.
— Верно, — сказала она. — От воспитания, полученного у Озеренько, ничего хорошего ждать нельзя, однако благородная натура не должна дать себя испортить.
— Испорчена она или нет, — возразил ей муж, — но уж, наверно, она не такая, как добрая наша Мадзя: Зоня и старше ее на год, не может быть, чтобы она не повлияла на младшую. Ее мы, возможно, не спасем, в эти годы перевоспитывать трудно, а Мадзе повредим. Подумай об этом хорошенько.
Думали, гадали, даже и спорили понемножку, а поскольку Эварист тоже принимал участие в разговорах, ему было нетрудно убедить мать переменить свое решение или хотя бы подождать с ним. Согласились на том, что Эварист, вернувшись в Киев, постарается узнать о Зоне побольше и напишет, надо ли матери приезжать за ней или пытаться быть ей полезной иным способом.
Таким образом, все повисло в воздухе. Мадзя тем временем готовила свое многотомное письмо.
Удивительная вещь: Мадзя, бравшая в руки перо лишь затем, чтобы переписать хозяйственный рецепт, молитву или составить список белья, отдаваемого в стирку, однажды попробовав вести разговор с сестрой на бумаге, занялась им страстно, посвящала ему все свободное время. Она запиралась в своей комнате, марала бумагу, поправляла, переписывала, не раз всплакнула при этом, словом, судьба письма трогала ее, как ничто и никогда в жизни.
Разумеется, сиротство обеих увеличивало привязанность к сестре и заботу о ней, она писала незнакомой, бедной, покинутой Зоне от всего сердца, но и сам факт писания, таинственная работа мысли, которая, облекаясь в слова, возвращается к человеку, как родное дитя, откликающееся на призыв матери, тоже способствовала накалу ее чувств.
Накануне отъезда Эвариста листки были перечитаны еще раз, перенумерованы, сложены и кое-как запечатаны. Дрожащей рукой Мадзя отдала их молодому человеку, умоляя, чтобы он, упаси боже, не потерял письмо и постарался непременно получить ответ. Родители со своей стороны поручили сыну разузнать о Зоне поподробнее и написать им всю правду. Пани Эльжбета даже всплакнула при мысли о бедной сиротке; она искренне хотела взять ее к себе и одновременно боялась, — не беспокойства для себя и мужа, а влияния ветреной сестры на Мадзю. Такой она представляла ее себе, зная, что гостеприимный, шумный до невозможности дом судьи Озеренько был всегда открыт для всех, и о том, что там творилось при его жизни, говорилось всякое.
* * *
Домик Агафьи Салгановой на Подоле был, должно быть, построен давно, во всяком случае, строили его по обычаям и традициям старого времени. Собственно говоря, это была перенесенная в город деревенская усадьба. Сложенная из бревен необычайной толщины, крепко, солидно, она состояла из длинного дома, который глядел на улицу семью или восемью окнами с белыми наличниками на потемневшем фоне сосновых бревен и обширного подворья с амбарами и сараями, обнесенного длинным и высоким забором. Во двор вели широкие ворота, примыкавшие прямо к дому. Другого входа с улицы не было. Кроме двора и амбаров с конюшнями, которые сдавались внаем, Салгановы владели еще большим фруктовым садом позади дома и огородом. Нынешней владелицей этой красивой усадьбы была старая Агафья Салганова, вдова состоятельного купца, единственный сын которой жил где-то в провинции и занимал немалый пост на государственной службе. Это была простая, набожная и любопытная женщина, особых забот и занятий по дому у нее не было, поэтому она живо интересовалась всем, что попадалось ей на глаза. Часть жилого дома, единственное, что она сдавала, не полагаясь на ежегодные киевские контракты, была предоставлена разным жильцам, с которыми ее связывали узы вежливого, — другого слова и не подберешь, — любопытства. Для нее стало привычкой часами просиживать у своих постояльцев, вести с ними разговоры, немного прислуживать им и помогать по хозяйству. Но больше всего она старалась быть посвященной в их замыслы и дела.
В молодости очень красивая, но очень бедная, Агафья, став женой богатого купца, хоть и привыкла к хорошей жизни, однако не возгордилась и даже в мыслях не имела представляться барыней. Всегда ходила в шелковом платке на голове и в простом платье, почти как служанка, а когда не было другого общества, охотно водила компанию с возчиками, которым сдавала конюшни, лишь бы было о чем поболтать, посмеяться и услышать что-нибудь новенькое. Так и теперь старушка старательно выполняла все, о чем бы ни попросила снимавшая у нее квартиру пани Гелиодора, чтобы получить доступ в ее общество и бывать с людьми. А так как Гелиодору посещала жизнерадостная веселая молодежь, которую старушка любила, она не раз помогала прислуге с самоваром, чтобы потом постоять и послушать, как здесь болтают и смеются.
Понимала, нет ли старая Агафья, о чем говорилось, не имело значения, сам звук речей, их веселое журчание, сияющие молодые лица, перестрелка словами — все это забавляло ее безмерно. Она любила Гелиодору, но во сто крат больше, почти как к собственному ребенку, привязалась к Зоне и готова была на какие угодно жертвы, лишь бы наглядеться на нее.
Доброе было у Агафьи сердце, полное любви к далекому сыну, к умершему мужу, однако этого ему было мало, оно требовало хлеба насущного — любви ближнего — и, чтобы не голодать, никогда не привередничало.
Как-то под вечер старуха, распрощавшись с уходившими возчиками, с которыми только что весело балагурила, стояла в теплой, подбитой мехом кацавейке у калитки и обозревала окрестности, когда к дому подошел молодой пригожий мужчина.
Агафья, загораживая собой проход во двор, улыбалась всем своим морщинистым лицом, правильные черты которого светились такой добротой, что нельзя было пройти мимо, не поздоровавшись. А падкая на разговоры старушка не могла пропустить пришедшего, не попробовав чего-нибудь выудить из него.
— Вы к кому это, паночек, идете? — спросила она. — Я тут хозяйка, всех знаю, а вас что-то не припомню.
— Я хотел бы повидаться с Зоней Рашко, — ответил молодой человек, который был не кем иным, как Эваристом. — Она дома?
Старушка внимательно приглядывалась к нему и не спешила с ответом:
— С Зоней Рашко? — повторила она, посмеиваясь. — Так вы ее знаете? Правда? Второй такой панночки во всем Киеве не сыскать. Я ее как дочь люблю…
Эварист затруднялся с ответом, а Салганова продолжала, глядя ему в глаза.
— Ой, для вас, молодых, опасная она чаровница! Стоит ей только взглянуть… Кто хоть раз ее увидит, никогда не забудет.
Она покачала головой.
— Ого! Нелегко с ней! Хороша собой, как все ангелы небесные, и храбрая, как гусар… Ей смелое слово сказать что орех разгрызть.
Эварист слушал не прерывая, затем спросил еще раз:
— Она дома?
— Дома, дома, — отвечала Агафья, — я сама занесла ей лампу. Все-то она копается в книгах, в бумагах, проку от них никакого, только молодость свою губит, бедняжка. Мало, что ли, красоты, чтобы устроить свою судьбу, чего ей еще надо? Слишком она любопытная, кто таким уродился, никогда не будет знать покоя.