Надо было одинаково стирать ее каждое утро, одерживать победу над всеми сетями простительного греха, как в мона стырях одерживают победу над сетями пыли!
Сестра Мария была несчастна. Она постоянно вообража ла себе, что впадала в бесконечную цепь мелких преступле ний, и сомнения сейчас же охватывали ее душу: не развле кается ли она на секунду, повторяя свои молитвы в обычное время, когда начинает читать "Отче наш" и пятьдесят раз "Ave Maria".
Иногда, когда она уже ложится в постель и сон охваты вает ее, она вдруг чувствует беспокойство… Хорошо ли произнесла она свою вечернюю молитву? Не было ли это машинальным движением губ? Тогда она встает, опускается снова на колени возле своей постели и снова начинает молиться, иногда дрожит, если это случается зимою, когда мороз рисует узоры на окнах.
Грех чревоугодия тоже очень беспокоил ее. Каждая бегинка завтракает и ужинает на свой собственный счет, покупая сама себе еду, которую она поглощает перед шкапом в столовой, где каждая из них убирает свою посуду. Сестра Мария удовлетворялась кофе и хлебом без масла, насколько возможно мало, чтобы не находить удовольствия в этой совсем простой пище. Но обед съедался вместе, приготовлялся на средства общины. В некоторые дни, в воскресные и, в особенности, в четыре больших годовых праздника, готовили хороший обед: стол украшался курами, пирогами; каждой бегинке наливали стакан турского вина, маслянистого золотого вина.
Это была большая радость в среди бегинок, которые в своем кругу веселились от этой дозволенной пищи, точно они присоединялись к христианскому веселью этого дня. После обеда языки развязывались, и они долго разговаривали с живою болтовнёю веселых голосов в маленьких садах с геранью и священной зеленью, посаженных перед кельями.
Но сестра Мария, как только кончался обед, запиралась в своей комнате, озабоченная, огорченная. Она снова вкусила удовольствие от еды.
Между тем, она обещала себе, обещала ангелу-хранителю следить за собой по отношению к греху чревоугодия. Это была более чем легкая вина, простительное упущение. Разве чревоугодие не фигурирует в числе главных грехов? Сестра Мария, очень испуганная, принималась перечислять их по порядку, как указано в катехизисе: гордость, скупость, сладострастие, зависть, чревоугодие… чревоугодие, да! один из семи главных грехов! Она заливалась слезами. Значит, это был смертный грех. Боже мой! Боже мой! Маленькая бегинка, вся красная, падала на колени. Что, если она сейчас же умрет! Тогда она попадет не только в чистилище, но в ад. Она пыталась раскаяться. Ей хотелось бы бежать в церковь исповедаться. Но в такие праздники священник не ждал исповеди. Тогда, дрожа и волнуясь еще более оттого, что она была одна в комнате, сестра Мария спускалась к своим подругам. Ей очень хотелось бы спросить кого-нибудь из них, является ли чревоугодие, попавшее в перечень главных грехов, — смертным грехом. Но она не решалась, боясь теперь оскорбить ближнего и тем самым усилить свою вину.
Сестра Мария была несчастна. Она постоянно опускала глаза в землю, когда выходила, когда шла в город отнести заказанные кружева, даже когда была в церкви, потому что прихожане стоят вместе с бегинками, и совершенно так, как и на улицах, ее взгляд мог встретиться с взглядом мужчины. Этого она боится больше всего! Название этого греха уже заставляет ее краснеть, если она встречает его в тексте или испытывает свою совесть перед исповедью. Она только смутно понимает, что означают шестая и девятая заповеди — ужасные источники греха, куда она никогда не впадала; но инстинкт указал ей, что, смотря на мужчину, можно попасть в эти источники дурных мыслей, дурных желаний… Вот почему она избегает заботливо, почти с ужасом, того, что ведет к этому греху. Несколько месяцев тому назад она думала, что умрет от тревоги, когда заметила одного молодого человека, который каждое воскресенье становился в церкви около колонны, недалеко от ее места; он старался рассмотреть ее, нагибался, чтобы лучше увидеть ее лицо, все закутанное в складки большого белого покрывала. Каждый раз она чувствовала, что он был здесь; не потому, что смотрела на него, — она никогда не осмеливалась взглянуть в его сторону, — но потому, что чувствовала, как тень ложилась на ее покрывало, черная и холодная, как тень целой башни.
Что она сделала, чтобы возбудить в нем эту отвратительную страсть, и какое отражение возможного греха носила она на своем лице, чтобы возбудить это прилежание каждого воскресенья и это упорство в его надежде? Однажды, когда она шла по городу, желая навестить одну из своих больных подруг, она встретила этого мужчину, который, узнав ее, принялся идти за ней, в то время как она, испуганная, устремилась через улицы, набережные, мостовые в Бегинаж.
Наверное, это был сам Сатана, искушавший ее в его образе, желавший сказать ей то, что могло убить навеки лилии ее души.
Но, если она кропотливо предостерегала себя от этого искушения, ей все казалось, что на ее душу посыпалась большая пыль, точно немного отбросов пепла из адского костра. Ах, эта вечная неуловимая пыль грехов! Тем более, что в это время как раз пришлась среда на первой неделе Великого поста и вместе с нею — обычное осенение крестом, являющееся точно символом, внешним признаком состояния совести. В то же время священник за обеднею говорил проповедь на текст из священного писания: "ибо прах ты!" — и бегинке казалось, что он говорит только для нее, чтобы предупредить ее от имени Бога, уличить перед всею общиною виновницу, — точно лица всех ее подруг были запятнаны нечистотою ее души.
Это обстоятельство увеличило в ее уме значение этой встречи, придало ей нелепую серьезность, точно действительно вина тяготила ее душу, будто она одобрила эту кощунственную настойчивость молчаливым согласием своих глаз. Она, сама не зная этого, может быть, даже не подозревая, видела грех, свое искушение.
Не было ли это почти уступкою?
Ага, этот ужасный грех сладострастья, казавшийся завершением всех ее поступков, всех мыслей, всех движений… Так море в маленьком приморском городе, где она родилась, является концом всех улиц.
В особенности вечером и утром она была охвачена мыслью о грехе, точно перемежающейся лихорадкой, когда ей нужно было раздеваться, переменять белье.
Ужасная минута! Какой страх оскорбить своего ангела- хранителя, открыв ему уголок своего тела, показав ему часть своей шеи или руки! Страх — оскорбить самое себя. Ангелы были, действительно, чистыми, так как у них нет тела, а только одна голова и крылья, как на изображениях Успения в церквах. Чтобы немного приблизиться к ним, надо было забыть о своем теле, жить так, точно его нет, еще лучше — не знать его. Разумеется, святые не знали совсем своего тела. В свою очередь бегинка умудрялась хорошо скрываться в кружевах и тканях. Она закрывала глаза, когда приходилось менять их; и, как слепая, она прикасалась к своему телу с недоверием, точно каждая часть ее тела была сетями, от которых она сейчас избавлялась.
Сестра Мария была несчастна. Исповедь, которая могла бы быть вечным лекарством сомнений, в конце концов только усиливала их.
Сколько мрачных часов, — разумеется, самых мрачных в ее жизни, — она проводила в ожидании таинства покаяния! Сначала в своем уме она искала грехов, которые могла совершить, к этому прибавлялся страх новых грехов, когда она углублялась в эти передачи, списки всех ядовитых цветов души, где могло бы остановить ее на минуту одно преступное любопытство; затем она представляла себе совершенные ею грехи, опрашивая свою совесть, взвешивая все свои желания, освещая все свои малейшие мысли, зачатки проектов, самые неуловимые и неопределенные образы, точно маленькие паутинки мельчайших, едва обрисовавшихся мечтаний. Она искала, не найдется ли скрытого во мраке какого-нибудь смертного греха, который нужно было из гнать, как демона… Во всяком случае, ее совесть была полна простительных грехов… Ах, да, эта бесконечная пыль, под видом которой показывались все ее вины, которая покрыва ла своим серым оттенком всю ее душу, которая делала неузнаваемым все, что когда-то украшало ее: обеты, блеск ее добродетели, лилии ее, безбрачия, кропильница ее слез, вплоть до этого зеркала ее души, где теперь стиралось присутствие Бога…
Пыль, тонкая и неумолимая, многочисленная, точно все дюны, целая цепь песчаных холмов из маленького приморского города, где она родилась, вошла в ее душу!
Считая себя греховной и падшей, она долгое время ощущала тревогу. Затем она кончала тем, что решалась войти в исповедальню. Она бросалась туда, как бросаются в воду. Она дрожала от страха и стыда, считая себя в положении жалкой души, отягченной грехами сильнее, чем всякая другая бегинка. Никогда священник не слыхал, вероятно, подобной исповеди. Она должна была казаться ему скрытым осквернением Общины, совсем черной овцой этого пасхального стада, которое на другой день должно было просить об облатке…