Хотя дом походил на притон разбойников, тем не менее я вошел в него без малейшего колебания и совершенно уверенно, потому как решил, что мне уже нечего было терять. Ожесточенная, очерствевшая, отчаявшаяся душа уже давным-давно была готова ко всем ужасам и мерзостям. Я не рассчитывал более даже на проблеск чего-либо доброго и прекрасного. Холод вокруг и холод в самом сердце. Я поднялся по убогой, обшарпанной, мрачной лестнице, на ступеньках сидела скорчившись бедная девушка, которую я погладил по голове. Лестница была ужасна своей охающей, стонущей, потрескивающей шаткостью, и, когда я на нее ступил, мне показалось, будто это последняя из всех лестниц, лестница, неминуемо ведущая к гибели, отчаянию, к надрывному самоубийству. И все же я поднимался по ней, и я помню, что мое бедное сердце бешено колотилось и от страха было готово разорваться и что я после каждого шажка замирал, с напряженным вниманием вслушиваясь в жестокую холодную тьму, но во всей этой заброшенности и безлюдности совершенно ничего не двигалось, не шевелилось, не колыхалось. Все было мертвенно-тихо в ужасающем доме бедности. В чреве дремлющего чудовища не было бы большей тишины и беззвучности.
О двери, которую я наконец нащупал в темноте, нужно сказать особо, потому что она была не как любая другая дверь, она была открыта! Другие двери тщательно заперты на ключ, порой даже, вернее частенько опасливо закрыты на засов. Эта же дверь была небрежно прикрыта, так, словно отныне во всем мире из-за воцаряющегося безразличия и бессердечия ни в грош не будет цениться ни верность, ни предупредительная внимательность, ни аккуратность, и так, словно отныне в человеческой жизни все, все совершенно безразлично, и так, словно всем, всем опротивела жизнь, все стали усталыми, отупевшими, черствыми, холодными и равнодушными, и так, словно уже все равно, есть ли еще жизнь, или все мертво, голо и растерзано, а еще так, словно любой достаточно утонченный, нежный настрой души стал вещью немыслимой и чем-то совершенно неважным и излишним, и, наконец, так, словно сломленная, растоптанная и расчеловеченная человечность еще и радуется своему одичанию, своему расчленению и опустошению. Пустыня здесь и пустыня там, ну и пусть. Ведь теперь все, все безразлично… Примерно так говорила разболтанная, усталая, печальная дверь, которую мне и не надо было открывать, потому что она уже была открыта. Такая дверь никого не остановит на пути в жилище, вот и я проник в коридор, шаг за шагом, чрезвычайно осмотрительно и осторожно, при каждом движении тщательно прислушиваясь.
Сначала жалкая, тоскливая лестница, далее дверь, не менее бедная и жалкая, а теперь мрачный холодный коридор, такой же бедный, пустой и жалкий, как лестница и дверь, я сам, напряженно вслушивающийся в ожидании кошмара, к появлению которого я был готов, потому что, как я себе говорил, в таком месте не́чего кроме кошмара ожидать, мое оцепенение в испуганном ожидании того, что сейчас должно случиться, — я вполне вправе сказать, что необходимо было мужество, чтобы еще как-то поддержать тающее, рассыпающееся мужество и выстоять, чтобы продвигаться в это запустение и в эту безысходность дальше. Но вдруг из какой-то щелки мне навстречу дрожа скользнул славный мягкий лучик света, и мне показалось, что я слышу прекрасную возвышенную нежную мелодию любви, откуда-то совсем издалека и в то же время совсем близко. Я открыл дверь и издал вопль восхищения, радостного ошеломления. В светлой прекрасной теплой комнате или покое сидела женщина, и я знал ее по прежним временам, а теперь со всех сторон звучала музыка веселья и утешения. Словно с разверзшихся голубых небес струился и переливался золотой, радостный концерт, и разом показалось, что рядом со мной леса, луга и поля, я увидел все добрые, умиротворяющие цвета, и женщина, выглядевшая словно ангел, улыбнулась мне приветливо и ласково, когда увидела меня, жалкого бедного странника, бесприютного скитальца. Вдруг все снова стало замечательным, солнечная, блаженная сила молодости окатила все мое существо, и я тут же забыл всю тоску, а все отчаяние, все безверие разом исчезли. Именно так, это было чудесное, хотя и мрачное место, где я вновь обрел очаровательную отшельницу, пустынное место, где я вновь увидел отверженную. Это была она, блаженная отринутая, несказанно прекрасная, одинокая и покинутая. Повинуясь охватившему меня порыву и подбадривая себя, я поспешил к ней, к женщине, обитавшей тут, в изгнании, и преклонил перед ней колени, и восхитительная благосклонно взглянула на меня. Я не был ей чужд. Я был ей мил. Я был ей люб. Она дала понять, что обрадована моим появлением, и это вызвало и мою бесконечную радость.
Чем заняты мои мысли? Мысли мои заняты колбасой. Это ужасно. О юноши и мужи, слуги отечества, на которых отчизна возлагает свои надежды, внимательно посмотрите на меня, и да послужу я вам ужасающим примером, ибо я низко пап. Не могу отделаться от мысли, что только что я еще обладал колбасой, ныне канувшей навек. Я вытащил ее из шкафа и, не удержавшись, съел ее. Со слишком уж явным вожделением я поглотил то, что могло бы существовать, если бы не было мной уничтожено. Еще несколько минут назад великолепнейшая сочнейшая колбаса была реальностью, но вот сейчас, из-за — к сожалению — слишком поспешного поглощения ароматнейшая колбаса исчезла, отчего я безутешен. Только что еще она была здесь, и вот ее нет, и никто никогда мне ее не вернет. Я съел то, что мне ни в кои веки не следовало съедать столь быстро, что мне не следовало вкушать столь поспешно. Я проглотил то, что мне и сейчас могло бы прийтись по вкусу, если бы я устоял перед вожделением. Я глубоко сожалею, что не устоял и что употребил то, что еще несколько минут назад лежало передо мной, свежее и румяное, что, однако, никогда уже не будет лежать передо мной, потому что я с излишней поспешностью истребил его. Я воспользовался тем, чем мог бы и дальше пользоваться, если бы не случилось того, что случилось и что уже не исправить. Канувшее в Лету еще могло бы спокойно и мирно покоиться предо мной, и утраченное безвозвратно могло бы возбуждать аппетит, однако возбуждающее аппетит кануло в Лету, и я искренне об этом сожалею, хотя и сознаю, что все сожаления мало чем или вообще ничем не помогут. На что я посягнул, могло оставаться неприкосновенным, что я съел, могло оставаться несъеденным, что я проглотил, могло оставаться непроглоченным, если бы я был благоразумнее и воздержаннее, но, к сожалению, я не был ни воздержанным, ни благоразумным, о чем я глубоко скорблю, хотя и сознаю, что жалобы и раскаяние мало чем или вообще ничем не помогут. Что исчезло, могло бы еще быть здесь, и что погибло, могло бы радостно жить. Зверски раскусанное и прожеванное могло бы быть целым, но, к сожалению, оно разжевано, и жалобы тут не помогут. Что никак уже не может быть полезно, могло бы быть чрезвычайно полезно, и исчезнувшее без следа могло бы и сейчас радовать меня своим прелестным присутствием, если бы я не совершил достойный сожаления проступок, в чем я с более чем серьезным (увы!) основанием раскаиваюсь. Что, как уже говорилось, пропало, совсем не обязательно, как уже говорилось, должно было исчезнуть, если бы я был более стойким и сильным и не поддался дурным наклонностям. Гадкие побуждения, вы подло лишили меня моей колбасы. Я вкусил того, что могло бы и дальше оставаться кушанием, ожидающим вкушения, если бы я оставил его в покое, не вкушая и не отведывая, из-за чего я, как я уже неоднократно говорил, безутешен, что я могу повторять без конца. Я сам виноват в понесенной утрате, потому что попробовал совершенно восхитительного кушанья, а теперь оно совершенно распробовано и откушано, потому что я был невоздержан, в чем я раскаиваюсь. Раскаяние ничего не дает, оно лишь увеличивает боль колбасной утраты, и потому я попробую обойтись без раскаяния, что все же очень сложно, так как причина раскаяния сильна и значительна. Я потерпел фиаско, потому что не сберег то, что должен был непременно хранить и лелеять, однако, к сожалению, не лелеял, во что едва могу поверить, потому что всегда был уверен, что я силен и стоек, в чем я, похоже, заблуждался, отчего мне больно, хотя, как я уже говорил, раскаяние, конечно, совершенно ничего не дает. Ах, эта колбаса, клянусь, она была великолепна! Чудесного копчения, нашпигована великолепными кусочками сала, вполне подходящей, солидной длины, а запах у нее был такой тонкий, такой чарующий, а цвет у нее был такой розовый, такой нежный, а как хрустела она, когда я ее раскусывал, я и сейчас еще слышу, как она хрустела, а сочной она была — сочнее я ничего во всей своей жизни не ел, и эта сочная аппетитность могла бы и сейчас быть аппетитной и сочной, эта розовая нежность и сейчас быть розовой и нежной, аромат и сейчас быть ароматным, аппетитная прелесть и сейчас быть аппетитной и прелестной, продолговатая округлость и сейчас быть продолговатой и округлой, копченость и сейчас быть копченой, нашпигованное салом и сейчас быть нашпигованным, если бы у меня была выдержка. Я мог бы и сейчас слышать ее хруст, если бы уже не схрустел ее всю, и было бы еще что пожевать, если бы я, к сожалению, все не сжевал.