Тут все трое с силою и воодушевлением начали:
Над землей творца десница,
И его над морем взор
Агнцем стали лев и львица,
И отхлынул волн напор.
Меч застыл, сверкая, в битве
Верь, надейся вновь и вновь
Чудодейственно в молитве
Открывается любовь.
Все притихли, внимательно вслушиваясь, и только когда песня отзвучала, стало очевидным ее умиротворяющее воздействие; каждый был растроган по-своему.
Князь, словно только сейчас осознавший беду, недавно ему грозившую, взглянул на жену; та прислонилась к нему, прикрыв глаза вышитым платочком. С какой радостью приняла она облегчение от гнета, который еще несколько минут назад теснил ее юное сердце. Воцарилась полнейшая тишина; казалось, все опасности были забыты: пожар там, внизу, а наверху предстоявшее пробуждение уснувшего льва.
Знаком приказав привести лошадей, князь первый внес движение в застывшую группу, затем он обратился к женщине:
— Итак, вы полагаете, что вашей песней, песней этого ребенка и звуками флейты вам удастся укротить сбежавшего льва и затем невредимым и безвредным загнать его обратно в клетку?
Они стали подтверждать свое обещание клятвами и заверениями; сторож был отпущен с ними в качестве проводника. Князь ускакал в сопровождении нескольких охотников; княгиня медленно последовала за ними с остальной свитой, а мать и сын вместе со сторожем, который уже успел раздобыть себе ружье, начали взбираться вверх по крутому склону.
У подземного входа, ведущего к замку, они столкнулись с охотниками, носившими хворост, чтобы на всякий случай развести большой костер.
— В этом нет нужды, — сказала женщина, — и без этого все обойдется благополучно.
Немного подальше они увидели Гонорио с двустволкой в руках, занявшего свой пост на одной из развалин и готового встретить любую опасность. Он едва заметил подошедших и продолжал сидеть, казалось, погруженный в глубокое раздумье; его рассеянный взор блуждал по сторонам. Женщина обратилась к нему с просьбой не зажигать костра, но он, видимо, не слышал ее слов; она продолжала говорить и наконец воскликнула:
— Прекрасный юноша, ты убил моего тигра — я не кляну тебя; пощади моего льва — и я тебя благословлю.
Гонорио смотрел прямо перед собой, туда, где солнце, совершив свой путь, клонилось к западу.
— Ты смотришь на запад, — воскликнула женщина, — и это хорошо; там найдется много дела; торопись же, не мешкай, ты все одолеешь. Но сначала одолей самого себя.
На эти слова он чуть улыбнулся, женщина пошла дальше вверх, но несколько раз оглянулась: красноватые лучи заходящего солнца освещали его лицо; никогда, подумалось ей, не видела она более прекрасного юноши.
— Если ваш мальчик, как вы уверяете, — обратился к ней сторож, — игрой на флейте и пением может завлечь и усмирять льва, то мы управимся очень легко. Страшный зверь залег как раз у тех сводов, через которые мы проложили ход в замковый двор; главные ворота погребены под обломками. Когда ребенок заманит его во двор, мне будет нетрудно завалить отверстие, a мальчик, если в этом будет надобность, ускользнет от зверя по винтовой лестнице, которую заметит в углу. Мы спрячемся, но я стану так, чтобы моя пуля в любую минуту могла прийти на помощь ребенку.
— Зачем все эти хлопоты? Господь и искусство, благочестие и удача придут нам на помощь.
— Пусть так, — отвечал сторож, — но я помню свой долг. Сначала я проведу вас, правда, по трудной дороге, на стены как раз насупротив того входа, о котором я говорил; оттуда мальчик спустится, можно сказать, на самую арену и вслед за собою заманит усмиренного зверя.
Так все и было; сторож и мать спрятались и сверху смотрели, как мальчик, спустившись по винтовой лесенке, появился на светлом пространстве двора и тут же исчез в темном отверстии, откуда тотчас же понеслись звуки его флейты. Мало-помалу они стихали и наконец вовсе умолкли. Наступила зловещая тишина; у старого, привыкшего к опасностям охотника стеснило грудь от этого необычного приключения. «Лучше бы уже самому пойти навстречу чудовищу», — мелькнуло у него в голове. Но мать, склонив голову и не выказывая ни малейшего волнения, прислушивалась, и страх ни разу ее омрачил ее лицо.
Наконец вновь послышались звуки флейты, мальчик вышел из подземелья со счастливыми сияющими глазами: лев шел за ним медленной, затрудненной поступью. Порою он явно хотел улечься, но мальчик вел его между покрытыми еще не опавшей яркой листвой деревьями и наконец, словно просветленный последними лучами солнца, пробившимися сквозь развалины стен, опустился на землю и вновь запел свою умиротворяющую песню, от повторения которой и мы не сумеем воздержаться:
Из пещеры в этой яме
Слышен мне пророка глас;
Сходят ангелы с дарами,
Страшно ль добрым в этот час?
Лев и львица снова, снова
Жмутся, льнут к нему тепло:
Пенье узника святого
Их в тенета завлекло.
Между тем лев улегся вплотную около ребенка и положил ему на колени свою тяжелую правую лапу. Мальчик, не прерывая пения, ласково поглаживал ее и вдруг заметил большой шип между когтями. Он осторожно извлек его, улыбаясь, снял с себя пестрый шелковый платок и перевязал страшную лапу хищника. Мать в радости простерла к нему руки и, возможно, начала бы по привычке вслух выражать свое одобрение и хлопать в ладоши, если бы сторож сурово не одернул ее, напоминая, что опасность еще не миновала.
Вслед за краткой прелюдией вновь торжественно полилась песня:
Над землей творца десница,
И его над морем взор;
Агнцем станут лев и львица,
И отхлынет волн напор.
Меч застыл, сверкая, в битве,
Верь, надейся вновь и вновь:
Чудодейственно в молитве
Открывается любовь.
И если мыслимо себе представить, что черты лютого зверя — властителя лесов, царя звериного царства, могут изобразить дружелюбие, благодарное довольство, то здесь это было именно так. И правда, словно просветленный, мальчик казался героем и победоносцем, а лев, пусть не побежденный, ибо скрытая сила еще оставалась в нем, был вновь укрощен, вновь доступен голосу миролюбия. Ребенок продолжал играть на флейте и петь, на свои лад сплетая строки и добавляя к ним новые:
Чистый ангел зачастую
В добрых детях говорит,
Укрощает волю злую,
Дело светлое творит.
Околдуют и привяжут
Звуки песни неземной,
И у детских ножек ляжет,
Зачарован, царь лесной.
Первоначальный замысел этого произведения относится я 1797 году, когда Гете хотел вслед за «Германом и Доротеей» написать другою поэму в гекзаметрах, под заглавием «Охота». Эта поэма, — «эпически романтическая», как о ней отозвался Гете четверть века спустя, — по его замыслу, должна была отступить от одной канонизированной основы эпоса — принципа ретардации (то есть замедления действия отступлением): «Мой новый сюжет не заключает в себе ни единого замедляющего момента; все идет с начала и до конца в прямой последовательности», — пишет он Шиллеру 22 апреля 1797 года. В обмене мнениями с Шиллером Гете приходит к решению писать поэму не гекзаметрами, как он думал первоначально, а рифмованной строфой, октавой или шестистрочной строфой, которой в 1823 году была написана «Мариенбадская элегия». Но задуманная поэма и в этом новом обличье не получалась. «Подождем, к какому берегу прибьет мою ладью добрый гений», — писал Гете Шиллеру 27 июня 1797 года. Работа над поэмой была приостановлена, и долгие годы в дневниках Гете ничего о ней не говорилось. Так проходят тридцать лет, и вдруг в октябре 1826 года Гете, листая старые рукописи, нападает на давно позабытый план некогда задуманной им поэмы. Поэт находит, что сюжет, изложенный в найденном плане, вполне подойдет для одной из прозаических вставных новелл, которыми изобилуют «Годы странствий Вильгельма Мейстера», тогда стоявшие в центре внимания Гете. Четырнадцать записей в дневнике писателя за один октябрь месяц 1826 года свидетельствуют об интенсивной работе над вновь ожившим замыслом. Гете развивает и пополняет план 1797 года, положенный в основу прозаического варианта поэмы, которую автор называет то «Чудесной новеллой», то «Охотничьим рассказом», то просто «Новеллой», то (уже в следующем году) снова «Охотничьим рассказом» и опять «Новеллой». На этом последнем заглавии Гете останавливает свой выбор уже окончательно. Под таким заглавием она и была напечатана впервые весной 1828 года в токе XV третьего издания Собрания сочинений Гете, осуществлявшегося книготорговцем Котта. «Новелла» и в самом деле знаменует собой наиболее чистый образец новеллистического жанра рассказа о «необыкновенном происшествии», в данном случае выписанном на фоне странно неподвижной природы, представляющей собою как бы подобие эффектной театральной декорации.