В полдень в дверь постучался художник.
– Григорий, ты дома? – спросил он.
Не получив ответа, он постоял минуту, подумал и ответил себе по-хохлацки:
– Нема. В нивырситет пийшов, треклятый хлопец.
И ушел. Васильев лег на кровать и, спрятав голову под подушку, стал плакать от боли, и чем обильней лились слезы, тем ужаснее становилась душевная боль. Когда потемнело, он вспомнил о той мучительной ночи, которая ожидает его, и страшное отчаяние овладело им. Он быстро оделся, выбежал из номера и, оставив свою дверь настежь, без всякой надобности и цели вышел на улицу. Не спрашивая себя, куда идти, он быстро пошел по Садовой улице.
Снег валил, как вчера; была оттепель. Засунув руки в рукава, дрожа и пугаясь стуков, звонков конки и прохожих, Васильев прошел по Садовой до Сухаревой башни, потом до Красных ворот, отсюда свернул на Басманную. Он зашел в кабак и выпил большой стакан водки, но от этого не стало легче. Дойдя до Разгуляя, он повернул вправо и зашагал по переулкам, в каких не был раньше ни разу в жизни. Он дошел до того старого моста, где шумит Яуза и откуда видны длинные ряды огней в окнах Красных казарм. Чтобы отвлечь свою душевную боль каким-нибудь новым ощущением или другою болью, не зная, что делать, плача и дрожа, Васильев расстегнул пальто и сюртук и подставил свою голую грудь сырому снегу и ветру. Но и это не уменьшило боли. Тогда он нагнулся через перила моста и поглядел вниз, на черную, бурливую Яузу, и ему захотелось броситься вниз головой, не из отвращения к жизни, не ради самоубийства, а чтобы хотя ушибиться и одною болью отвлечь другую. Но черная вода, потемки, пустынные берега, покрытые снегом, были страшны. Он содрогнулся и пошел дальше. Прошелся он вдоль Красных казарм, потом назад и спустился в какую-то рощу, из рощи опять на мост…
«Нет, домой, домой! – думал он. – Дома, кажется, легче…»
И он пошел назад. Вернувшись домой, он сорвал с себя мокрое пальто и шапку, зашагал вдоль стен и неутомимо шагал до самого утра.
Когда на другой день утром пришли к нему художник и медик, он в разодранной рубахе и с искусанными руками метался по комнате и стонал от боли.
– Ради бога! – зарыдал он, увидев приятелей. – Ведите меня, куда хотите, делайте, что знаете, но, бога ради, скорее спасайте меня! Я убью себя!
Художник побледнел и растерялся. Медик тоже едва не заплакал, но, полагая, что медики во всех случаях жизни обязаны быть хладнокровны и серьезны, сказал холодно:
– Это у тебя припадок. Но это ничего. Пойдем сейчас к доктору.
– Куда хотите, только, ради бога, скорей!
– Ты не волнуйся. Нужно бороться с собой.
Художник и медик дрожащими руками одели Васильева и вывели его на улицу.
– Михаил Сергеич давно уже хочет с тобой познакомиться, – говорил дорогою медик. – Он очень милый человек и отлично знает свое дело. Кончил он в 82 году, а практика уже громадная. Со студентами держит себя по-товарищески.
– Скорее, скорее… – торопил Васильев.
Михаил Сергеич, полный белокурый доктор, встретил приятелей учтиво, солидно, холодно и улыбнулся одной только щекой.
– Мне художник и Майер говорили уже о вашей болезни, – сказал он. – Очень рад служить. Ну-с? Садитесь, покорнейше прошу…
Он усадил Васильева в большое кресло около стола и придвинул к нему ящик с папиросами.
– Ну-с? – начал он, поглаживая колени. – Приступим к делу… Сколько вам лет?
Он задавал вопросы, а медик отвечал. Он спросил, не был ли отец Васильева болен какими-нибудь особенными болезнями, не пил ли запоем, не отличался ли жестокостью или какими-либо странностями. То же самое спросил о его деде, матери, сестрах и братьях. Узнав, что его мать имела отличный голос и играла иногда в театре, он вдруг оживился и спросил:
– Виноват-с, а не припомните ли, не был ли театр у вашей матушки страстью?
Прошло минут двадцать. Васильеву наскучило, что доктор поглаживает колени и говорит всё об одном и том же.
– Насколько я понимаю ваши вопросы, доктор, – сказал он, – вы хотите знать, наследственна моя болезнь или нет. Она не наследственна.
Далее доктор спросил, не было ли у Васильева в молодости каких-либо тайных пороков, ушибов головы, увлечений, странностей, исключительных пристрастий. На половину вопросов, какие обыкновенно задаются старательными докторами, можно не отвечать без всякого ущерба для здоровья, но у Михаила Сергеича, у медика и художника были такие лица, как будто если бы Васильев не ответил хотя бы на один вопрос, то всё бы погибло. Получая ответы, доктор для чего-то записывал их на бумажке. Узнав, что Васильев кончил уже на естественном факультете и теперь на юридическом, доктор задумался…
– В прошлом году он написал отличное сочинение… – сказал медик.
– Виноват, не перебивайте меня, вы мешаете мне сосредоточиться, – сказал доктор и улыбнулся одной щекой. – Да, конечно, и это играет роль в анамнезе. Форсированная умственная работа, переутомление… Да, да… А водку вы пьете? – обратился он к Васильеву.
– Очень редко.
Прошло еще двадцать минут. Медик стал вполголоса высказывать свое мнение о ближайших причинах припадка и рассказал, как третьего дня он, художник и Васильев ходили в С – в переулок.
Равнодушный, сдержанный, холодный тон, каким его приятели и доктор говорили о женщинах и о несчастном переулке, показался ему в высшей степени странным…
– Доктор, скажите мне только одно, – сдерживая себя, чтобы не быть грубым, сказал он, – проституция зло или нет?
– Голубчик, кто ж спорит? – сказал доктор с таким выражением, как будто давно уже решил для себя все эти вопросы. – Кто спорит?
– Вы психиатр? – спросил грубо Васильев.
– Да-с, психиатр.
– Может быть, все вы и правы! – сказал Васильев, поднимаясь и начиная ходить из угла в угол. – Может быть! Но мне всё это кажется удивительным! Что я был на двух факультетах – в этом видят подвиг; за то, что я написал сочинение, которое через три года будет брошено и забудется, меня превозносят до небес, а за то, что о падших женщинах я не могу говорить так же хладнокровно, как об этих стульях, меня лечат, называют сумасшедшим, сожалеют!
Васильеву почему-то вдруг стало невыносимо жаль и себя, и товарищей, и всех тех, которых он видел третьего дня, и этого доктора, он заплакал и упал в кресло. Приятели вопросительно глядели на доктора. Тот с таким выражением, как будто отлично понимал и слезы, и отчаяние, как будто чувствовал себя специалистом по этой части, подошел к Васильеву и молча дал ему выпить каких-то капель, а потом, когда он успокоился, раздел его и стал исследовать чувствительность его кожи, коленные рефлексы и проч.
И Васильеву полегчало. Когда он выходил от доктора, ему уже было совестно, шум экипажей не казался раздражительным и тяжесть под сердцем становилась всё легче и легче, точно таяла. В руках у него было два рецепта: на одном был бромистый калий, на другом морфий… Всё это принимал он и раньше!
На улице он постоял немного, подумал и, простившись с приятелями, лениво поплелся к университету.