Но вот какие-то образы зашевелились в неверной тени могил — и из нее вышли гиены, взъерошенные, испуганные. Стуча когтями по плитам, подошли они к Юлиану, протяжно зевая и обнажая свои десны.
Он выхватил меч. Все они разом бросились прочь от него по всем направлениям — и, продолжая скакать своим торопливым и хромым галопом, исчезли вдали в клубах пыли.
Час спустя встретил он в овраге бешеного быка; он склонил рога и скреб ногою землю; Юлиан направил свое копье ему в подгрудок: оно разлетелось вдребезги — точно это животное было из меди. Он закрыл глаза, ожидая смерти… Когда он их открыл — бык уже исчез.
Тогда он упал духом: он ощутил унижение стыда. Высшая власть разрушала его силу. Он снова вошел в лес, чтобы только поскорей вернуться домой.
Заглохлый лес весь зарос лианами. Он начал было рубить их мечом, но вдруг между ног его скользнула куница, барс перепрыгнул ему через плечо, и змея спиралью поползла вверх по стволу ясеня. В ветвях его сидела чудовищная ворона и смотрела на Юлиана; а там и тут на деревьях появилось множество широких лучистых искр, точно свод небесный высыпал на лес все свои звезды. То были зеницы зверей, диких кошек, белок, филинов, попугаев, обезьян.
Юлиан пустил в них свои стрелы. Оперенные стрелы садились на листья, словно белые бабочки. Он начал швырять в них камнями. Камни, никого не задевая, падали обратно на землю. Тогда он разразился проклятиями, готов был самого себя изувечить, задыхался от бешенства, произносил неистовые слова!
И все животные, за которыми он некогда охотился, появились теперь и образовали вокруг него тесный круг. Одни сидели на задних лапах, другие вздымались во весь рост. Он стоял среди их, помертвев от ужаса; он не в силах был пошевельнуться. Напрягши наконец последнюю волю свою, он ступил шаг вперед. Сидевшие на деревьях животные разверзли крылья, находившиеся на земле расправили свои члены — и все последовали за ним.
Гиены выступали впереди его, волк и кабан позади; справа, поматывая огромной головою, шел бык, а слева змея волнообразно ползла по траве — между тем как барс, выгибая спину, подвигался вперед огромными мягкими, неслышными шагами. Юлиан шел так тихо, как только возможно, чтобы не раздражить зверей, — и видел, как из чащи появлялись дикобразы, ехидны, чекалки, медведи.
Юлиан побежал — и они побежали.
Змея шипела, вонючие звери испускали слюну, кабан тер ему пятки своими клыками, волк ерзал по его ладони мохнатой мордой; обезьяны, кривляясь, щипали его; куница свертывалась в клубок у его ног; медведь наотмашь сбил ему лапой шляпу с головы; а барс презрительно уронил стрелу, которую держал в пасти. Чувствовалась злая насмешка в ухватках зверей — и, искоса поглядывая на него своими прищуренными зрачками, они, казалось, обдумывали план мести. Оглушенный жужжанием насекомых, ошеломленный ударами птичьих хвостов, задыхаясь ото всех этих испарений и дыханий, Юлиан шел с закрытыми глазами, простирая руки вперед, как слепой, не имея даже силы молить о пощаде. Вдруг крик петуха пронесся в воздухе; другие петухи откликнулись. Наступало утро — и он узнал над верхушками апельсинных деревьев конек кровли на своем дворце.
Затем на окраине поля увидел он в трех шагах от себя красных куропаток, перепархивавших по жнивью. Он расстегнул застежку воротника — и бросил на них свой плащ. Когда он его приподнял, то увидел только одну куропатку, давно уже издохшую, сгнившую.
Этот обман раздражил его более, чем все остальные. Жажда бойни, резки снова овладела им — и за неимением зверей он готов был убивать людей. Он быстро пробежал все три террасы своего дворца, кулаком вышиб дверь — но на лестнице воспоминание о милой жене смягчило его сердце. Она, вероятно, спит; он обрадует ее своим появлением.
Сбросив сандалии, тихо повернул он ручку замка и вошел в спальню. Расписные стекла в свинцовой оправе затемняли бледноватый цвет зари, Юлиан запутался в платье, лежавшем на полу; немного далее он натолкнулся на стол, уставленный посудою. «Знать, она ужинала», — подумал он, подвигаясь к кровати, скрытой в самой темной глубине комнаты. Остановившись у края кровати, он, чтобы поцеловать жену, нагнулся к подушке, на которой рядышком покоились две головы. Он почувствовал на губах своих прикосновение бороды.
Он отскочил, полагая, что сходит с ума. Однако он снова вернулся к кровати — и пальцы его ощупью коснулись длинных волос. А! это жена! Чтобы удостовериться в своей прежней ошибке, он медленно провел рукою по подушке… Что это? Борода! Борода мужчины! Мужчина лежал возле его жены!
В исступленном, безграничном гневе он накинулся с кинжалом на эту чету… С пеной во рту, топая ногами, рыча, как дикий зверь, он наносил удары… потом затих. Оба спавших, тотчас же пораженные в самое сердце, и не шелохнулись. Он внимательно прислушивался к их почти одинаковому хрипенью — и по мере того, как оно ослабевало, другой голос вдали как бы продолжал этот страшный звук. Сначала едва внятный, голос этот, жалобный, завывающий, приблизился, вздулся, залился каким-то жестоким, беспощадным стенанием — и Юлиан, окаменев от ужаса, узнал в нем предсмертный рык старого черного оленя! Он повернулся наконец — и ему представился в дверях призрак его жены со свечой в руке.
Шум совершаемого убийства привлек ее. Одним взглядом поняла она все — и в перепуге страха бросилась бежать, уронив на пол свечу.
Он поднял эту свечу. Отец и мать его лежали перед ним на спине с прободенной грудью — и их величественно-кроткие лица, казалось, хранили вечную тайну. Кровавые брызги, кровавые лужи виднелись по их белым телам, по простыне, одеялу, по полу — даже вдоль висевшего в алькове Христа из слоновой кости краснела кровь. Алый отблеск оконного стекла, в которое в это мгновенье ударило солнце, освещал эти красные пятна и разбрасывал еще много других по всей комнате. Юлиан подошел к обоим мертвецам, убеждая себя, силясь верить, что это невозможно, что он ошибся, что бывают же такие удивительные сходства! Он слегка наклонился, чтобы как можно ближе рассмотреть старика, — и увидел под не вполне закрытою векою потухший зрачок, прожегший его как бы огнем. Затем он обошел постель и приблизился к стороне, где лежал другой труп… Белые волосы прикрывали часть лица. Юлиан отстранил их пальцами, поднял голову матери — и долго смотрел на нее, поддерживая эту голову самым концом окоченевшей руки, — в другой он держал свечу и светил себе ею. Кровь сочилась с тюфяка и капля за каплей с слабым стуком падала на пол.
Под вечер он явился к жене — и каким-то чужим, не своим голосом велел ей, во-первых, не отвечать ему, не подходить к нему, даже не глядеть на него, а во-вторых, под страхом проклятья, исполнить все его приказания, которые должны быть ненарушимы.
Похороны следовало устроить согласно письменному предписанию, оставленному им на аналое в комнате покойников. Юлиан завещал жене свой замок, своих вассалов, все имущество свое — не удержав за собою даже той одежды, которая была на нем, ни даже сандалий, которые жена должна была найти наверху лестницы. Ставши невольной причиной его преступления, она исполнила божью волю — и должна молиться за упокой его души, так как с этого дня он уже больше не существует.
Покойников с пышностью похоронили в монастырской церкви, отстоявшей на три перехода от замка. Монах, со спущенным на лицо капюшоном, следовал издали за похоронной процессией; никто не дерзал заговорить с ним.
В продолжение всей обедни лежал он ничком у главного входа, с распростертыми крестообразно руками, не поднимая головы из праха.
После погребения он отправился по дороге, ведшей в горы. Он несколько раз оборачивался и наконец исчез.
Юлиан странствовал по миру, питаясь подаянием. На проезжих дорогах протягивал он руку всадникам, с коленопреклонением подходил к жнецам — или же неподвижно стоял у решеток дворов, — и лицо его было так печально, что никто не отказывал ему в милостыне.
Побуждаемый самоуничижением, рассказывал он свою страшную повесть. Тогда все осеняли себя крестом и отдалялись от него. Когда же он возвращался в деревню, в которой ему уже раз пришлось побывать, его встречали угрозами, запирали перед ним двери, швыряли в него каменьями. Самые милосердые ставили ковш воды на край окна — и закрывали ставни, чтобы его не видеть.
Отринутый всеми, он стал избегать людей и питался кореньями, падалицей и ракушками, которые собирал на плоских песчаных берегах.
Иногда с высоты косогора он внезапно видел перед собою массу скученных крыш города, каменные колокольни, мосты, башни, скрещенные темные улицы, откуда доносился до него непрерывный гам. Потребность принять участие в жизни других людей побуждала его спуститься в город. Но грубое выражение лиц, шум станков, безучастность речей леденили его сердце. В праздничные дни, когда колокольный благовест соборов с самой зари радостно настраивал народ, он смотрел на жителей, выходивших из своих домов, на хоровые пляски посреди площадей, на фонтаны браги, струившиеся по перекресткам, на дворцы принцев, украшенные обоями и коврами; а когда наступал вечер, заглядывал украдкой в окна нижних этажей: там, за длинными семейными столами, сидели деды, держа маленьких внуков на коленях. Рыданья душили его — и он снова уходил в поле.