Ознакомительная версия.
Поместье Сомерлейтон, в эпоху высокого Средневековья принадлежавшее Фицозбертам и Джернеганам, не раз переходило из рук в руки, иногда в результате женитьбы владельца, иногда по наследству. От Джернеганов оно перешло к Уэнтуортам, от Уэнтуортов к Гарни, от Гарни к Алленам, а от Алленов к Ангуишам, чья линия угасла в 1843 году. В том же году лорд Сидни Годольфин Озборн, потомок захиревшего рода, не пожелавший вступить в наследство, продал всю недвижимость некоему сэру Мортону Пито. Пито, поднявшийся из самых низов, начинал как подручный и помощник каменщика, а к тридцати годам, когда приобрел Сомерлейтон, он уже вскарабкался по социальной лестнице настолько высоко, что его причисляли к самым влиятельным предпринимателям и спекулянтам своего времени. Реализуя престижные проекты в Лондоне, такие как сооружение Хангерфордского рынка, Реформ-клуба, колонны Нельсона и нескольких театров в Уэст-Энде, он задавал совершенно новые масштабы бизнеса. Помимо этого, участие в финансировании сети железных дорог в Канаде, Австралии, Африке, Аргентине, России и Норвегии позволило ему в кратчайшие сроки нажить воистину огромное состояние. Теперь ему предстояло увенчать свое восхождение в высшие сферы общества сооружением сельской резиденции, которая должна была затмить все прежние образцы комфортом и экстравагантностью. И Мортон Пито действительно осуществил свою мечту – за несколько лет он воздвиг на месте снесенного старого помещичьего дома княжеский дворец в так называемом англо-итальянском стиле и полностью обставил его. Уже в 1852 году в «Иллюстрейтед Лондон ньюс» и других задающих тон журналах появились пространные отчеты о недавно возведенном Сомерлейтоне. Особую славу замка составляла незаметность переходов между интерьером и внешним миром. Посетители затруднялись сказать, где кончалось созданное природой и начиналось произведенное искусством. Салоны сменялись зимними садами, просторные фойе, полные света и воздуха, – верандами. Коридоры переходили в заросшие папоротником гроты с круглосуточно плещущими фонтанами, тенистые аллеи пересекались под куполом фантастической мечети. Опускающиеся рамы открывали вид из окна, и внутри помещения на зеркальных стенах появлялся пейзаж. Пальмовые оранжереи и просто оранжереи, газон, неотличимый от зеленого бархатного покрывала, обивка бильярдных столов, букеты в комнатах утреннего и послеполуденного отдыха и в вазах из майолики на террасе, райские птицы и золотые фазаны на шелковых обоях, щеглы в вольерах и соловьи в саду, орнаменты ковров и цветочные клумбы, окруженные живыми изгородями, – все это сменялось и переливалось, создавая иллюзию полной гармонии между естественным ростом и фабрикацией. Самым же чудесным, говорится в одном из описаний, был вид замка в летнюю ночь, когда начинали сиять и искриться изнутри несравненные оранжереи, установленные на чугунных колоннах и казавшиеся невесомыми благодаря филигранной форме. Бесчисленные газовые лампы, чье белое пламя с тихим шорохом поглощало ядовитый газ, излучали (благодаря своим серебряным отражателям) невообразимо яркий свет, как бы пульсируя в такт жизни на земле. Сам Кольридж в опиумной дремоте не смог бы нарисовать более волшебную сцену для своего монгольского Кубла Хана. А теперь представьте себе, продолжает репортер, что однажды во время вечернего приема вы вместе с близкой вам особой поднялись на колокольню Сомерлейтона, стоите на самой верхней галерее, и вас задевает крыло бесшумно пролетающей мимо ночной птицы! Легкий бриз доносит снизу одуряющий аромат липовой аллеи, под вами крутой каскад синих черепичных крыш, а в белоснежном сиянии стеклянных оранжерей отражаются черные поверхности газона. Дальше в парке угадываются тени ливанских кедров; в оленьем саду, открыв один глаз, спят пугливые лани, а по ту сторону внешней ограды до самого горизонта простирается равнина и хлопают крылья ветряных мельниц.
На нынешнего посетителя Сомерлейтон больше не производит впечатления сказочного восточного дворца. Стеклянные галереи и пальмовая оранжерея, чей высокий купол некогда освещал ночи, сгорели уже в 1913 году от взрыва газа, а потом были снесены. Слуги, приводившие все в порядок и державшие все в исправности, дворецкие, кучера, шоферы, садовники, поварихи, портнихи и горничные, давно уволены. Анфилады комнат кажутся нежилыми и пыльными. Бархатные портьеры и бордовые гардины выцвели, мягкая мебель протерлась, лестничные площадки и коридоры, по которым вас ведет смотритель, заставлены ненужным, вышедшим из употребления хламом. В дорожном сундуке из камфарного дерева (с ним прежний владелец дома когда-то ездил в Нигерию или Сингапур) лежат крокетные молотки и деревянные шары, клюшки для гольфа, бильярдные кии и теннисные ракетки, такие маленькие, словно они предназначались для детей или ссохлись от времени. По стенам развешаны медные котлы, ночные вазы, гусарские сабли, африканские маски, копья, охотничьи трофеи из Африки, раскрашенные гравюры времен Бурской войны – «Battle of Pieters Hill and Relief of Ladysmith: A Birds-Eye view from an Observation Balloon»[7] – и несколько фамильных портретов, написанных, вероятно, между 1920 и 1960 годами каким-то художником, имевшим отношение к модернизму. Лица на портретах приобрели гипсовый оттенок и подернулись жуткими багряными и фиолетовыми пятнами. В вестибюле стоит трехметровое чучело белого медведя. Стоит и смотрит на вас из своей желтоватой, траченной молью шкуры, словно согбенное скорбью привидение. Бродя по открытым для посетителей помещениям Сомерлейтона, вы подчас и впрямь не совсем понимаете, где очутились: то ли в помещичьем доме в Суффолке, то ли в каком-то отдаленном почти необитаемом месте на берегу Северного моря или в сердце Черного континента. Затруднительно даже сказать, в каком вы оказались десятилетии или столетии, ведь здесь скопилось и продолжает соседствовать столько эпох. Когда я в тот августовский день с небольшой группой экскурсантов странствовал по Сомерлейтон-холлу, мне все время приходил на ум ломбард или пункт приема утильсырья. Но как раз избыточность этого имущества, этих накопленных поколениями вещей, этих сплошных, в конечном счете, нелепостей, их обреченность, готовность к распродаже с молотка вызывали у меня сострадание. Каким отталкивающим, подумал я, показался бы мне Сомерлейтон во времена крупного предпринимателя и депутата парламента Мортона Пито, когда весь замок, от подвала до чердака, от столовых сервизов до отхожих мест, вплоть до самой крошечной мелочи, был новеньким, с иголочки, продуман и выполнен с самым безупречным вкусом. И каким красивым кажется мне этот дом сегодня, хотя он стоит на краю гибели, тихо и незаметно приближаясь к разорению. Но когда я, обойдя дом, снова вышел на воздух, меня ждала мрачная картина. В одном из вольеров (большинство из них было открыто) я заметил одинокую китайскую перепелку, явно в состоянии беспамятства. Она бегала туда-сюда вдоль правой решетки своей клетки и каждый раз, поворачивая в другую сторону, трясла головой, словно не понимая, почему оказалась в таком безвыходном положении.
В отличие от постепенно деградирующего дома окружающие его зеленые насаждения в наши дни, через сто лет после блистательной эпохи Сомерлейтона, достигли пика своей эволюции. Правда, рабатки и клумбы прежде были более красочными и ухоженными, зато деревья, посаженные Мортоном Пито, заполонили теперь все воздушное пространство над садом, кедры, уже тогда восхищавшие посетителей, раскинули ветви над площадью почти в четверть моргена, являя собой целые самостоятельные миры. Рядом росли секвойи высотой более шестидесяти метров и редкостные сикоморы, чьи нижние ветви опустились на газон и вросли в землю там, где ее коснулись, чтобы снова устремиться ввысь, полностью замкнув круг. Легко было себе представить, что здешние платаны разбегутся по местности, как концентрические круги по воде, а когда займут всю округу, постепенно ослабеют, скукожатся и сгниют изнутри. Некоторые из белоствольных деревьев нависали над парком, подобно облакам. Другие отличались глубокой, непроницаемой зеленью листвы. Их кроны возвышались друг над другом в форме террас, и, если немного прищуриться и напрячь зрение, могло показаться, что вы любуетесь горным хребтом, покрытым огромными лесами. Но самым густым и зеленым оказался лабиринт тисов в центре этого таинственного пейзажа. Просветы между живыми изгородями вели в тупики, и я так основательно заблудился, что выбрался из лабиринта только тогда, когда догадался оставлять каблуком сапога черту на белом песке перед каждым поворотом. Позже, в одной из теплиц, пристроенных к кирпичным стенам огорода, я разговорился с Уильямом Хейзелом, садовником, который сегодня ухаживает за парком Сомерлейтона с помощью необученных подсобных рабочих. Узнав, откуда я родом, он начал мне рассказывать, что в старших классах школы и в последующие годы, будучи учеником садовника, он очень интересовался воздушной войной, которая после 1940 года велась против Германии с шестидесяти семи аэродромов Восточной Англии. Люди не представляют себе масштабов этой операции, говорил Хейзел. Один только Восьмой воздушный флот за тысячу и девять дней войны использовал миллиард галлонов бензина, сбросил семьсот тридцать две тысячи тонн бомб, потерял почти девять тысяч самолетов и пятьдесят тысяч человек. Каждый вечер над Сомерлейтоном пролетали эскадры бомбардировщиков; каждую ночь, засыпая, я представлял себе, как рушатся в пламени немецкие города, как огненные бури грохочут в небе и как копошатся среди развалин оставшиеся в живых люди. Однажды лорд Сомерлейтон, рассказывал Хейзел, заглянул ко мне сюда, в эту теплицу. Я как раз обрезал виноградные лозы, а он от нечего делать мне помогал. Лорд завел разговор о стратегии ковровых бомбардировок, практикуемой союзниками, а потом принес большую карту Германии, где все названия, о которых сообщалось по радио в последних известиях, были напечатаны странным шрифтом. И тут же рядом имелись символические изображения населенных пунктов. Большее или меньшее число фронтонов, зубцов и башен соответствовало числу жителей, а в случае крупных городов изображались еще и достопримечательности, например Кёльнский собор, старая ратуша во Франкфурте, статуя Роланда в Бремене. Эти картинки величиной с почтовую марку напоминали рыцарские замки, я и в самом деле представлял себе тогда Германский рейх как какую-то средневековую, невероятно загадочную страну. Я снова и снова изучал по своей карте разные области Германии от польской границы до Рейна, от зеленых равнин Севера до темно-коричневых Альп, кое-где покрытых льдом и снегом. Я по буквам запоминал названия городов, о разрушении которых только что услышал по радио: Брауншвайг и Вюрцбург, Вильгельмсхафен, Швайнфурт, Штутгарт, Пфорцхайм, Дюрен и десятки других. Так я выучил наизусть всю страну, она, можно сказать, прожгла меня, оставила на мне свое клеймо. Во всяком случае, с тех пор я пытаюсь разузнать все, что связано с той воздушной войной. В начале пятидесятых, когда я служил в оккупационных войсках в Люнебурге, я даже немного выучил немецкий. Думал, что смогу прочесть то, что писали сами немцы о бомбардировках и о своей жизни в разрушенных городах. К моему изумлению, мне пришлось вскоре убедиться, что поиск таких сообщений всякий раз оказывался безуспешным. Как будто никто тогда ничего не записал и ни о чем не вспоминал. И даже расспрашивая людей лично, я выносил впечатление, что у них в голове все как бы стерлось. А я еще и сегодня не могу сомкнуть глаз, пока не представлю себе, как эскадры бомбардировщиков «Ланкастер» и «Галифакс», истребителей и так называемых летающих крепостей летят в Германию над серым Северным морем, а на рассвете, рассредоточившись, возвращаются домой. Я был свидетелем, рассказывал Хейзел, сметая срезанные побеги винограда, как в начале 1945 года, незадолго до конца войны, здесь, над Сомерлейтоном, разбились два американских истребителя. Я как раз помогал отцу на колокольне (по сути, это водонапорная башня), где требовалось что-то срочно подремонтировать. Закончив работу, мы поднялись на обзорную площадку, откуда можно было видеть всю береговую полосу. Не успели мы осмотреться, как оба летчика, возвращавшиеся с ночного патрулирования, затеяли, я думаю, просто от скуки dog fight[8] над поместьем Сомерлейтон. Нам были хорошо видны лица летчиков в стеклянных кабинах. Машины с ревом гонялись друг за другом в сияющем весеннем воздухе, пока их несущие плоскости случайно не соприкоснулись концами. «It had seemed like a friendly game, – сказал Хейзел, – and yet now they fell, almost instantly»[9]. Когда они исчезли за белыми тополями и ветлами, что-то во мне напряглось в ожидании удара. Но не было ни пламени, ни языков дыма. Море поглотило их безмолвно. «It was years later that we pulled them out. Big Dick one of them was called and the other Lady Loreley. The two pilots, Flight Officers Russel P. Judd from Versailles/ Kentucky and Louis S. Davies from Athens/Georgia or what bits und bones had remained of them, were buried here in the grounds»[10].
Ознакомительная версия.