Хуже всего было то, что не она одна смотрела на него, как на запаршивевшую собаку. Никто больше не хотел его знать. Не только г-жа Лора, но и г-жа Куэнтро-булочница, г-жа Байар от Ангела-хранителя и остальные презирали его, не желали иметь с ним дела. Все общество, не угодно ли?
Значит, из-за того, что человека засадили на две недели, он не годится теперь даже пореем торговать? Разве это справедливо? Есть ли здравый смысл – заставлять честного человека умирать с голоду оттого, что у него были неприятности со шпиками? Если он не может больше продавать овощи, ему остается только сдохнуть.
Он скис, как плохое вино. После того как он «поговорил» С г-жой Лорой, он бранился уже со всеми. Ни с того, ни с сего он сообщал покупательницам все, что о них думал, и, смею вас уверить, не стеснялся в выражениях. Если они чуть-чуть дольше перебирали товар, он уже обзывал их пустобрехами без гроша в кармане; в кабачке он тоже грубо ругался с собутыльниками. Его друг, торговец каштанами, заявлял, что он его не узнает и что папаша Кренкебиль – просто дикообраз. Спору не было: он стал неприличен, неуживчив, зол на язык, криклив. Дело в том, что, находя общество несовершенным, он не мог с такой же легкостью, как какой-нибудь профессор Высшей школы моральных и политических наук, высказать свои идеи о пороках всей системы и о необходимых реформах, да и мысли в его голове сменялись без всякого порядка и последовательности.
Несчастье сделало его несправедливым. Он вымещал свою обиду на тех, кто не желал ему зла, а иногда и на тех, кто был слабее его. Однажды он дал затрещину Альфонсу, сынишке виноторговца, потому что тот спросил, хорошо ли в тюрьме. Он дал ему затрещину и сказал:
– Паршивец! Это твоему отцу надо бы сидеть за решеткой вместо того, чтобы наживаться на продаже отравы.
И слова и поступок не делали ему чести, потому что, как правильно указал ему торговец каштанами, нельзя бить ребенка и попрекать его отцом, которого ведь не выбираешь.
Он стал пить. Чем меньше он выручал, тем больше выпивал водки. Когда-то бережливый и трезвый, он сам дивился этой перемене в себе.
– Никогда не был я транжиром, – говорил он. – Видно, с годами теряешь разум.
Иногда он строго осуждал себя за беспутство и лень:
– Старина Кренкебиль, ты теперь только для выпивки и годишься.
Иногда, обманывая сам себя, он доказывал, что ему надо пить:
– Время от времени нужно мне выпить стаканчик, чтобы подкрепиться и освежиться. Право же, у меня нутро горит. Только выпивка и освежает.
Часто случалось с ним, что он пропускал утренние торги и доставал только попорченный товар, который ему отпускали в кредит. Однажды, чувствуя, что ноги под ним подгибаются, а сердце еле бьется, он оставил тележку в сарае и весь день провел, слоняясь между лавкой г-жи Розы, торговки требухой, и кабаками Центрального рынка. Вечером он сидел на какой-то корзине и думал, и тут ему самому стало ясно его падение. Он вспомнил свою силу в молодости, тогдашнюю работу без отдыха, удачные выручки, бесчисленные дни, одинаково наполненные делом, те сто шагов, которые он отмеривал по плитам рынка ночами, поджидая открытия торгов; большие охапки овощей, которые он перетаскивал в свою тележку и потом искусно раскладывал, чашку горячего черного кофе у тетки Теодоры, проглоченного на ходу, оглобли тележки, за которые в те времена так крепко хватались его руки; свой крик, раздиравший утренний воздух, крик здоровый и пронзительный, как пенье петуха, свой путь по людным улицам, всю свою жизнь, честную и грубую, жизнь человека-лошади, который в течение полувека на своей тележке развозил горожанам, истерзанным бессонными ночами и заботами, свежий урожай огородов. И, покачав головой, вздохнул:
– Нет! Во мне уже нет прежней силы. Я человек конченный. Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Да после моего дела с судом у меня и характер не тот. Нет, не тот я человек!
Наконец он совсем опустился. Он был в таком состоянии, как человек, который упал на землю и не может подняться. Все прохожие топчут его.
Окончательные последствия
Пришла нужда, черная нужда. Старый зеленщик, который когда-то приносил из предместья Монмартр кошелек, набитый монетами по сто су, теперь не имел ни гроша. Была зима. Выгнанный из своей каморки, он ночевал в сарае под телегами. Больше трех недель шли дожди, вода переполняла все стоки, и сарай затопило.
Скорчившись в своей тележке, над зловонными лужами, в обществе пауков, крыс и голодных кошек, он размышлял в темноте. Он ничего не ел целые сутки, у него теперь не было мешков, которые ему давал торговец каштанами, чтобы укрыться; и ему вспомнились те две недели, в течение которых государство давало ему кров и пищу. Он позавидовал судьбе узников, которые не страдают ни от холода, ни от голода, и ему в голову пришла одна мысль:
«Раз я знаю этот фокус, почему бы мне его не испробовать?»
Он встал и вышел на улицу. Было немногим позже одиннадцати. Промозглая ночь была черным-черна. Холодная изморось пронизывала хуже дождя. Редкие прохожие жались к стенкам.
Кренкебиль прошел мимо церкви св. Евстафия и повернул на улицу Монмартр. Она была пустынна. Полицейский у стены церкви врос в тротуар под газовым рожком, и видно было, как рыжел вокруг пламени кружок моросившего дождя. Дождь падал на капюшон полицейского, он, казалось, оцепенел от холода, но потому ли, что предпочитал свет тьме, или потому, что устал ходить, он все стоял под фонарем, может быть, считая его своим товарищем, другом. Это трепетное пламя было его единственным собеседником в ночном одиночестве. Его неподвижность заставляла сомневаться – человек ли это: отражение его сапог в мокром тротуаре, похожем на озеро, удлиняло его книзу и придавало ему издали вид земноводного чудовища, наполовину вылезшего из воды. Вблизи капюшон и оружие делали его похожим на монаха и на воина. Крупные черты его лица казались еще крупнее в тени капюшона и были спокойны и печальны. У него были густые усы, короткие и седые. То был старый полицейский, человек лет сорока.
Кренкебиль тихо подошел к нему и слабым и нерешительным голосом сказал:
– Смерть коровам!
Затем он стал ждать действия этих магических слов. Но они не произвели никакого действия. Скрестив руки на груди, полицейский оставался так же неподвижен и нем. Его глаза были широко открыты и блестели в темноте; они смотрели на Кренкебиля грустно, внимательно и презрительно.
Кренкебиль, удивленный, но сохранивший еще остатки решимости, пробормотал:
– Смерть коровам! Вот что я вам сказал!
Наступило долгое молчание, только моросил рыжеватый дождь, и все так же царила ледяная тьма. Наконец полицейский произнес:
– Не надо этого говорить… Право, этого вовсе не надо говорить. В вашем возрасте следовало бы соображать получше… Идите своей дорогой.
– Почему же вы меня не арестуете? – спросил Кренкебиль.
Полицейский покачал головой под своим мокрым капюшоном:
– Если хватать всех пьянчуг, которые говорят что не следует, – то-то будет работы! Да и какая была бы от этого польза?
Кренкебиль, подавленный этим великодушным презрением, в тупом молчании долго стоял перед ним в воде. Собравшись идти, он попытался объясниться:
– Это я не вам сказал: «Смерть коровам!» Да и никому не хотел я этого говорить. У меня была одна мысль.
Полицейский ответил мягко, но твердо:
– Из-за какой-нибудь мысли или еще из-за чего другого, но этого не надо говорить, потому что когда человек выполняет свой долг и терпит всякие лишения, не надо его оскорблять пустыми словами… Я вам повторяю: идите своей дорогой.
Устало опустив руки и свесив голову, Кренкебиль погрузился в дождь и тьму.