— По-видимому, ты знаешь будущее так же хорошо, как и прошлое?
— Прошлое и будущее для меня одно и то же. Я знаю все.
— Я не завидую твоему знанию!
— Твои слова старше твоих лет. Где ты их нашел?
— На этом острове, сегодня. Ибо я узнал, что здешние приветливые люди, которые не умеют ни читать, ни писать, гораздо счастливее меня, хотя я с детства напрягаю глаза, чтобы получить знания. Как и ты, судя потому, что ты говорил. Ты великий эрудит, ты знаешь Тацита наизусть.
— Я — философ.
— Ты хорошо знаешь латынь?
— Я доктор богословия Иенского университета.
— Ах, вот почему мне казалось, что я слышу легкий немецкий акцент в твоей речи. Ты знаешь Германию?
— Еще бы! — усмехнулся он.
Я внимательно поглядел на него. Он держался и говорил, как аристократ, а теперь я впервые заметил шпагу под красным плащом, и что-то знакомое почудилось мне в его резком голосе.
— Простите, сударь, мне кажется, что мы с вами уже встречались в Ауэрбаховском погребке в Лейпциге. Ведь вас зовут…
Когда я произносил эти слова, церковные колокола Капри зазвонили «Аве Мария». Я повернулся к нему — он исчез.
Глава II. Латинский квартал
Латинский квартал. Студенческая комната в «Отель де л'Авенир», повсюду книги — на столах, на стульях, на полу, а на стене выцветшая фотография Капри.
По утрам в палатах Сальпетриер, Отель Дье и ЛаПитье перехожу от койки к койке, читаю главу за главой книгу человеческих страданий, написанную кровью и слезами. Днем — в анатомическом театре, в аудиториях Медицинской школы или в лабораториях Института Пастера наблюдаю под микроскопом тайны невидимого мира, те бесконечно малые существа, от которых зависит жизнь и смерть человека. А потом бессонная ночь в «Отель де л'Авенир», бесценная ночь, отданная тому, чтобы постигнуть факты, узнать классические признаки расстройств и заболеваний, все то, что было обнаружено и отобрано наблюдателями всех стран мира, — как это необходимо и как мало, чтобы стать врачом! Работа! Работа! Работа! Летние каникулы, когда пустеют кафе на бульваре Сен-Мишель, Медицинская школа закрывается, аудитории и лаборатории пусты, и в клиниках нет почти никого. Но для людских страданий в больничных палатах каникул нет — и для Смерти тоже. И нет каникул в «Отель де л'Авенир», никаких развлечений, кроме редких прогулок под липами Люксембургского сада или часа отдыха в Луврском музее, полного жадной радости. Ни друзей. Ни собаки. Ни даже любовницы. Богема Анри Мюрже исчезла, по его Мими была жива, как никогда, — в предобеденный час она, улыбаясь, прогуливалась по бульвару Сен-Мишель под руку почти с каждым студентом и штопала его одежду или стирала белье в его мансарде, пока он готовился к экзамену.
Никакой Мими для меня! Да, мои счастливые товарищи могли себе это позволить — проводить вечера в пустой болтовне за столиками кафе, смеяться, жить, любить. Их живой латинский мозг работал гораздо быстрей моего, и на стене их мансарды не висела выцветшая фотография Капри, чтобы их пришпоривать, их не ждали колонны бесценного мрамора под песком Палаццо ди Mаре.
Часто в долгие бессонные ночи, когда я сидел в «Отель де л'Авенир», склонившись над «Заболеваниями нервной системы» Шарко или «Клиникой Отель Дье» Труссо, страшная мысль внезапно пронизывала мой мозг: мастро Винченцо стар, вдруг он умрет, пока я сижу здесь, или продаст кому-нибудь другому домик на скале, хранящий ключ к моему будущему дому. Холодный пот выступал у меня на лбу и сердце почти останавливалось от ужаса. Я устремлял взгляд на выцветшую фотографию Капри на стене, и мне казалось, что она все более и более тускнеет, расплывается в загадочной и таинственной дымке, пока не оставалось ничего, кроме очертаний саркофага над похороненной мечтой…
Тогда я тер ноющие глаза и снова принимался читать с яростным отчаянием — так скаковую лошадь гонит к цели удар шпор по кровоточащим бокам. Да, это была скачка — скачка ради приза и трофеев. Мои товарищи начали ставить на меня как на фаворита, и даже сам мэтр с головой Цезаря и взором орла принял меня за восходящую звезду — это был единственный известный мне неправильный диагноз, который поставил профессор Шарко, а ведь я много лет внимательно наблюдал за ним, когда он выносил свои безошибочные суждения в палатах Сальпетриер или в своей приемной на бульваре Сен-Жер-мен, куда стекались пациенты со всего света. Его ошибка мне дорого обошлась. Она стоила мне сна и почти — зрения. Но почти ли? Так велика была моя вера в непогрешимость Шарко, который знал о человеческом мозге больше, чем кто-либо другой, что в течение короткого времени я считал его правым. Подстрекаемый честолюбивым желанием оправдать его предсказание, забывая про усталость, сон и даже голод, я перенапрягал все фибры духа и тела для того, чтобы любой ценой добиться победы.
Забыты прогулки под липами Люксембургского сада, забыт Лувр. С утра до вечера я вдыхал зараженный воздух больничных палат, с вечера до утра — дым бесчисленных папирос в моей душной комнатушке. Экзамен за экзаменом в быстрой последовательности (к сожалению, слишком быстрой, чтобы от них был какойлибо толк, успех за успехом. Работа, работа, работа! Весною я должен был получить диплом. Удача во всем, к чему ни прикасались мои руки, неизменная, удивительная, почти жуткая удача. Уже я изучил устройство удивительного механизма, который называется человеческим телом, гармоническую работу его колесиков в здоровом состоянии, его расстройства в болезни и ту последнюю поломку, которая зовется смертью. Уже я узнал почти все виды недугов, которые приковывают людей к больничным койкам. Уже я научился владеть острыми хирургическими инструментами, чтобы равным оружием сражаться с безжалостной противницей, которая с косой в руках обходила палаты, готовая разить в любой час дня и ночи. Казалось, она сделала своей резиденцией эту мрачную старую больницу, из века в век служившую приютом мук и горестей. Порой она врывалась в палату, в слепой ярости безумца разя направо и налево молодых и старых, медленно душила одну жертву, срывала повязку с зияющей раны другой, и кровь вытекала до последней капли. Порой она подходила на цыпочках тихо и тайно, и ее рука закрывала глаза страдальца нежным прикосновением, так что улыбка озаряла его лицо. Часто я, чьей обязанностью было мешать ее приближению, даже не подозревал, что она уже близко. Только маленькие дети у груди матери чувствовали ее присутствие, вздрагивали и кричали во сне, когда она проходила. Да еще старые монахини, всю жизнь проведшие в больничных палатах, успевали заметить ее приближение и спешили к койке с распятием.
Вначале, когда она победоносно стояла по одну сторону постели, а я беспомощно — по другую, я почти не обращал на нее внимания. В то время я думал только о жизни, знал, что моя миссия кончается, когда она берется за работу, и лишь отворачивал лицо от моей зловещей сотрудницы, оскорбленный своим поражением. Но когда я ближе с ней познакомился, я начал наблюдать за ней с большим вниманием, и чем чаще я ее видел, тем больше желал ее узнать и понять. Мне стало ясно, что она участвует в работе так же, как и я, что мы товарищи, и когда борьба за человеческую жизнь кончается и она побеждает, лучше бесстрашно посмотреть друг другу в глаза и быть друзьями. Позднее даже наступило время, когда я верил, что она мой единственный друг, когда я ждал ее и почти любил, хотя она меня не замечала. О, если бы я научился читать по ее темному лицу! Сколько пробелов в моих скудных познаниях о людских страданиях восполнила бы она! Ведь только она одна читала последнюю главу, которой не хватало во всех моих медицинских справочниках, — главу, где все объясняется, где разрешаются все загадки и дается ответ на все вопросы.
Но почему она была такой жестокой — она, которая могла быть такой нежной? Почему она одной рукой похищала так много юного и живого, когда другой рукой она могла бы даровать столько счастья и мира? Почему ее хватка на горле одной жертвы была такой медлительной, а удар, нанесенный другой жертве, — столь быстрым? Почему она так долго боролась с жизнью ребенка и милостиво позволяла жизни старика отлететь во время сна? Или она должна была карать, а не просто убивать? Была ли она судьей, а не только палачом? Что она делала с теми, кого убивала? Прекращали ли они существовать или только спали? Куда она уносила их? Была ли она повелительницей пли только вассалом, простым орудием в руках гораздо более могущественного владыки, повелителя жизни? Сегодня она одерживала победу, но была ли ее победа окончательной? Кто победит последней — она или Жизнь?
Но действительно ли моя миссия кончалась тогда, когда начиналась ее миссия? Был ли я только пассивным наблюдателем последнего, неравного боя, беспомощно и бесчувственно следящим за ее губительной работой? Должен ли я был отворачиваться от глаз, которые молили меня о помощи, когда язык давно уже онемел? Я был побежден, но не обезоружен, в моих руках еще оставалась могучая разящая сила. У нее была чаша вечного сна, но у меня была своя чаша, доверенная мне благостной Матерью Природой. В тех случаях, когда она слишком медленно отпускала свой напиток, разве не должен я был дать свой, могущий превратить страдания в покой, пытку в сон? Не было ли моим долгом облегчить смерть тем, кому я не мог сохранить жизнь?