– А площадь Святого Марка – это там, где много голубей и где стоит такой громадный собор, вроде шикарного кинотеатра?
– Вот именно, Джексон. Это вы точно подметили. Все ведь зависит от того, как на что посмотреть. А теперь поглядите туда, за Торчелло, видите ту красивую campanile, на Бурано? У нее почти такой же наклон, как у падающей башни в Пизе. Бурано – густонаселенный островок, женщины там плетут прекрасные кружева, а мужчины делают bambini; днем они работают на стекольных заводах вот на том островке, по соседству с другой campanile, это – Мурано. Днем они делают прекрасное стекло для богачей всего мира, а потом возвращаются домой на маленьком vaporetto[6] и делают bambini. Однако не все проводят каждую ночь в постели с женой. По ночам они еще охотятся на уток по кромке болот в этой лагуне; они охотятся на плоскодонках, с длинными ружьями. В лунную ночь выстрелы слышны до самого утра.
Он умолк.
– А там, за Мурано, – Венеция. Это мой город. Я бы мог еще много вам тут показать, да, пожалуй, пора ехать.Но вы все же взгляните еще раз хорошенько. Отсюда все видно, и можно понять, как родился этот город. Только никто с этого места на него не смотрит.
– Вид очень красивый. Спасибо, господин полковник.
– Ладно, – сказал полковник. – Поехали.
Но сам продолжал смотреть, и город казался ему таким же прекрасным и волновал ничуть не меньше, чем тогда, когда ему было восемнадцать и он увидел его впервые, ничего в нем не понял и только почувствовал, как это красиво. Зима в тот год стояла холодная, и горы за равниной совсем побелели. Австрийцам надо было во что бы то ни стало прорваться в том месте, где река Силе и старое русло Пьяве создавали естественную преграду.
Если удерживаешь старое русло Пьяве, в тылу остается Силе, за которую можно отступить, когда прорвут первую линию обороны. За Силе не было уже ничего, кроме голой, как плешь, равнины и густой сети дорог; они вели в долины Венето и Ломбардии, и австрийцы всю зиму атаковали снова, снова и снова, чтобы выбраться на эту отличную дорогу, по которой машина катила теперь прямо в Венецию. В ту зиму у полковника – тогда он был лейтенантом и служил в иностранной армии, что потом всегда казалось чуть-чуть подозрительным в его собственной армии и порядком испортило его карьеру, – болело горло. Болело оно потому, что приходилось без конца торчать в воде. Обсушиться не удавалось при всем желании, и лучше было поскорее промокнуть до нитки да так и оставаться мокрым.
Австрийские атаки были плохо организованы, но шли одна за другой с необыкновенным упорством; сперва обрушивался артиллерийский огонь, который должен был подавить сопротивление, потом он прекращался, и можно было оглядеть свои позиции и сосчитать людей. Позаботиться о раненых было некогда: начиналась атака – и тогда убивали австрияков, которые наступали по болоту, подняв над водой винтовки и бредя еле-еле, как только и можно брести по пояс в воде.
"Не знаю, что бы мы делали, если бы они не прекращали обстрела перед атакой, – часто думал полковник, бывший в то время лейтенантом. – Но перед самой атакой они всегда прекращали огонь и переносили его вглубь.
Если бы мы потеряли старое русло Пьяве и отошли к Силе, противник перенес бы огонь на вторую и третью линии обороны, хотя и ту и другую все равно невозможно было удержать, и австрийцам следовало бы подтянуть всю артиллерию поближе и бить, не переставая, во время самой атаки, пока не прорвутся. Но, слава богу, – думал полковник, – командует всегда какой-нибудь высокопоставленный оболтус, вот они и действовали непродуманно".
Всю зиму он болел тяжелой ангиной и убивал людей, которые шли на него с гранатами, пристегнутыми к ремням портупеи, тяжелыми ранцами из телячьей кожи, в касках, похожих на котелок. Это был враг.
Но он никогда не питал к ним вражды, да и вообще каких бы то ни было чувств. Он командовал, обвязав горло старым носком, смоченным в скипидаре, и они отбивали атаки ружейным огнем и огнем пулеметов, которые оставались целы после очередного артиллерийского обстрела. Он учил своих людей стрелять – редкое в европейских войсках искусство, учил их глядеть в лицо наступающему врагу, и поскольку всегда выпадают минуты затишья, когда можно спокойно поучиться, они стали отличными стрелками.
Но после артиллерийского обстрела всякий раз приходилось считать – и считать быстро, – сколько у тебя стрелков. Его самого трижды ранило в ту зиму, но раны все были удачные – легкие ранения, не задевшие костей, и это внушило ему твердую веру в свое бессмертие, – ведь его давно должны были убить во время одного из ураганных обстрелов перед какой-нибудь атакой. В конце концов, и ему попало как следует, на всю жизнь. Ни одна из его ран не оставила такого следа, как это первое тяжелое ранение. «Наверно, – думал он, – я тогда потерял веру в бессмертие. Что ж, в своем роде это немалая потеря».
Этот край был ему дорог, дороже, чем он мог или хотел кому-нибудь признаться, и теперь он был счастлив, что еще полчаса – и они будут в Венеции. Полковник принял две таблетки нитроглицерина; он был мастер плеваться, только тогда, в восемнадцатом году, у него не хватило слюны, чтобы проглотить таблетку, ничем не запивая.
– Как дела, Джексон? – спросил он.
– Отлично, господин полковник.
– Сверните у развилка на Местре влево – мы увидим лодки на канале, да и движение там потише.
– Слушаюсь, господин полковник. Вы мне покажете этот развилок?
– Конечно, – сказал полковник.
Они быстро приближались к Местре, и он снова испытал то чувство, какое у него было, когда он впервые подъезжал к Нью-Йорку, а тот весь сверкал – белый и красивый. Тогда там еще не все было затянуто дымом. «Мы подъезжаем к моему городу, – думал он. – Господи, какой это город!»
Свернув влево, они поехали вдоль канала, где стояли у причалов рыбачьи лодки, и полковник наслаждался, глядя на коричневые сети, и плетеные садки, и строгую, красивую форму лодок. «Нет, живописными их не назовешь. Живописность – это дерьмо. Они просто дьявольски красивы».
Машина миновала длинную вереницу лодок; эти медленные воды канала текли из Бренты, и он вспомнил берег Бренты, где стоят знаменитые виллы с лужайками и садами, с платанами и кипарисами. «Вот если бы меня там похоронили, – думал он. – Я ведь так хорошо знаю те места. Но вряд ли это можно устроить. А впрочем, кто его знает. Найдутся же люди, которые дадут похоронить меня на своей земле. Спрошу у Альберто. Да нет, он еще решит, что я нытик».
Он уже давно подумывал о разных красивых местах, где бы ему хотелось быть похороненным, о тех краях, частью которых он хотел бы стать. «Смердишь и разлагаешься не так уж долго, зато станешь чем-то вроде навоза, даже кости и те пойдут в дело. Я бы хотел, чтобы меня похоронили где-нибудь подальше, на самом краю усадьбы, но чтобы оттуда был виден милый старый дом и высокие тенистые деревья. Вряд ли это доставит им так уж много хлопот. Я бы смешался с той землей, где по вечерам играют дети, а по утрам, может быть, еще учат лошадей брать препятствия и их копыта глухо стучат по дерну, а в пруду прыгает форель, охотясь за мошками».
Теперь, от Местре, они ехали по мощеной дороге мимо уродливого завода Бреда, который с тем же успехом мог быть заводом Хэммонда в штате Индиана.
– А что они здесь делают, господин полковник? – спросил Джексон.
– В Милане эта фирма строит паровозы, – ответил полковник. – Тут они производят разные изделия из металла, всего понемножку.
Отсюда вид на Венецию был неказистый, полковник не любил эту дорогу; зато путь был намного короче и можно было поглядеть на каналы и бакены.
– Этот город сам себя кормит, – сказал он Джексону. – Когда-то Венеция была владычицей морей, народ здесь отчаянный, не боится ни бога, ни черта, такого больше нигде не встретишь. Люди здесь вежливые, но Венеция, если приглядишься, бедовое местечко – похуже Шайенна.
– Никогда бы не сказал, что Шайенн – бедовое местечко.
– Во всяком случае, более бедовое, чем Каспер.
– Вы думаете, господин полковник, что Каспер бедовый?
– Это нефтяной город. Славный город.
– Да, но бедовым я бы его не назвал. И прежде ничего бедового в нем не было.
– Ладно, Джексон. Может, мы с вами видим там разных людей. А может, называем одно и то же разными именами. Так или иначе, Венеция, где все на редкость вежливые и обходительные, – такое же бедовое местечко, как Кук-Сити в штате Монтана, когда старожилы в свой праздник напьются до зеленого змия.
– Вот Мемфис – это, на мой взгляд, город бедовый.
– Далеко ему до Чикаго, Джексон. В Мемфисе беда одним только неграм. А в Чикаго – всем и каждому, он бедовый и с севера, и с юга, и с запада, а с востока там озеро. Да и люди там не очень-то вежливые. А вот тут, в Италии, если хотите узнать, что такое по-настоящему бедовое место, поезжайте в Болонью. И кормят там замечательно.