— Взгляни на меня! — сказал Призрак. — Я тот, кто в юности был жалким бедняком, одиноким и всеми забытым, кто боролся и страдал, и вновь боролся и страдал, пока с великим трудом не добыл знание из недр, где оно было сокрыто, и не вытесал из него ступени, по которым могли подняться мои усталые ноги.
— Этот человек — я, — отозвался Ученый.
— Никто не помогал мне, — продолжало Видение. — Я не знал ни беззаветной материнской любви, ни мудрых отцовских советов. Когда я был еще ребенком, чужой занял место моего отца и вытеснил меня из сердца моей матери. Мои родители были из тех, что не слишком утруждают себя заботами и долг свой скоро почитают исполненным; из тех, кто, как птицы — птенцов, рано бросают своих детей на произвол судьбы, — и если дети преуспели в жизни, приписывают себе все заслуги, а если нет — требуют сочувствия.
Видение умолкло; казалось, оно намеренно дразнит Редлоу, бросает ему вызов взглядом, и голосом, и улыбкой.
— Я — тот, — продолжало Видение, — кто, пробиваясь вверх, обрел друга. Я нашел его, завоевал его сердце, неразрывными узами привязал его к себе. Мы работали вместе, рука об руку. Всю любовь и доверие, которые в ранней юности мне некому было отдать и которых я прежде не умел выразить, я принес ему в дар.
— Не всю, — хрипло возразил Редлоу.
— Это правда, не всю, — согласилось Видение. — У меня была сестра.
— Была! — повторил одержимый и опустил голову на руки.
Видение с недоброй улыбкой придвинулось ближе, сложило руки на спинке кресла, оперлось на них подбородком и, заглядывая сверху в лицо Редлоу пронзительным взором, словно источавшим пламя, продолжало:
— Если я и знавал в своей жизни мгновенья, согретые теплом домашнего очага, тепло и свет исходили от нее. Какая она была юная и прекрасная, какое это было нежное, любящее сердце! Когда у меня впервые появилась своя жалкая крыша над головой, я взял ее к себе — и мое бедное жилище стало дворцом! Она вошла во мрак моей жизни и озарила ее сиянием. Она и сейчас предо мною!
— Только сейчас я видел ее в пламени камина. Я слышал ее в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, — отозвался Редлоу.
— Любил ли он ее? — точно эхо откликнулось Видение, вторя его задумчивой речи. — Пожалуй, когда-то любил. Да, конечно. Но лучше бы ей любить его меньше — не так скрытно и нежно, не так глубоко; лучше бы не отдавать ему безраздельно все свое сердце!
— Дай мне забыть об этом! — гневно сказал Ученый и предостерегающе поднял руку. — Дай мне вычеркнуть все это из памяти!
Призрак, по-прежнему недвижимый, все так же пристально глядя на Редлоу холодными, немигающими глазами, продолжал:
— Мечты, подобные ее мечтам, прокрались и в мою жизнь.
— Это правда, — сказал Редлоу.
— Любовь, подобная ее любви, хоть я и неспособен был любить так самоотверженно, как она, родилась и в моем сердце, — продолжало Видение. — Я был слишком беден тогда и жребий мой слишком смутен, я не смел какими-либо узами обещания или мольбы связать с собою ту, которую любил. Я и не добивался этого — я слишком сильно ее любил. Но никогда еще я не боролся так отчаянно за то, чтобы возвыситься и преуспеть! Ведь подняться хотя бы на пядь — значило еще немного приблизиться к вершине. И, не щадя себя, я взбирался все выше. В ту пору я работал до поздней ночи, и в минуты передышки, уже под утро — когда сестра, моя нежная подруга, вместе со мною засиживалась перед остывающим очагом, где угасали в золе последние угольки, — какие чудесные картины будущего рисовались мне!
— Только сейчас я видел их в пламени камина, — пробормотал Редлоу. — Они вновь являются мне в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, в круговороте лет.
— Я рисовал себе свой будущий домашний очаг, свое счастье с той, что вдохновляла меня в моих трудах. И мою сестру, которой я дал бы приданое, чтобы она могла стать женою моего любимого друга, — у него было небольшое состояние, у нас же — ни гроша. И наши зрелые годы, и полное, ничем не омраченное счастье, и золотые узы, которые протянутся в далекое будущее и соединят нас и ваших детей в одну сверкающую цепь, — сказал Призрак.
— И все это были ложь и обман, — произнес одержимый. — Почему я обречен вечно вспоминать об этом!
— Ложь и обман, — все тем же бесстрастным голосом откликнулось Видение, глядя на него в упор все тем же холодным, пристальным взглядом. — Ибо мой друг, которому я верил, как самому себе, стал между мною и той, что была средоточием всех моих надежд и устремлений, и завоевал ее сердце, и вся моя хрупкая вселенная рассыпалась в прах. Моя сестра по-прежнему жила под моим кровом и еще более щедро, чем прежде, расточала мне свою нежность и преданность и поддерживала во мне бодрость духа; она дождалась дня, когда ко мне пришла слава и давняя мечта моя сбылась, хотя то, ради чего я добивался славы, было у меня отнято, а затем…
— А затем умерла, — договорил Редлоу. — Умерла, по-прежнему любящая и счастливая, и все мысли ее до последней минуты были только о брате. Да почиет в мире!
Видение молчало, неотступно глядя на него.
— Помню ли! — вновь заговорил одержимый. — О да. Так хорошо помню, что даже сейчас, после стольких лет, когда давно угасшая полудетская любовь кажется такой наивной и нереальной, я все же вспоминаю об этом сочувственно, как будто это случилось с моим младшим братом или сыном. Иной раз я даже спрашиваю себя: когда же она впервые отдала ему свое сердце и питало ли прежде это сердце нежные чувства ко мне? Некогда, мне кажется, она меня любила. Но это все пустяки. Несчастливая юность, рана, нанесенная рукою того, кого я любил и кому верил, и утрата, которую ничто не может возместить, куда важнее подобных фантазий.
— Так несу я в душе Скорбь и Обиду, — сказало Видение. — Так я терзаю себя. Так память стала моим проклятием. И если бы я мог забыть свою скорбь и свои обиды, я забыл бы их!
— Мучитель! — воскликнул Редлоу, вскочив на ноги; казалось, он готов гневной рукою схватить своего двойника за горло. — Зачем ты вечно глумишься надо мной?
— Берегись! — раздался в его ушах грозный голос Призрака. — Коснись меня — и ты погиб.
Редлоу замер, точно обращенный в камень этими словами, и только не сводил глаз с Видения. Оно неслышно отступало, подъятая рука словно предостерегала или грозила; темная фигура торжествующе выпрямилась, и на губах Призрака мелькнула улыбка.
— Если б я мог забыть мою скорбь и мои обиды, я забыл бы их, — повторил он. — Если б я мог забыть мою скорбь и мои обиды, я забыл бы их!
— Злой дух, владеющий мною, — дрогнувшим голосом промолвил одержимый, — перестань нашептывать мне эти слова, ты обратил мою жизнь в беспросветную муку.
— Это только отзвук. — сказал Дух.
— Если это лишь отзвук моих мыслей, — а теперь я вижу, что так и есть, — за что же тогда меня терзать? Я думаю не о себе одном. Я страдаю и за других. У всех людей на свете есть свое горе, почти у всякого — свои обиды; неблагодарность, низкая зависть, корысть равно преследуют богатых и бедных, знатных и простолюдинов! Кто не хотел бы забыть свою скорбь и свои обиды!
— Поистине, кто не хотел бы забыть их и от этого стать чище и счастливее? — сказал Дух.
— О, эти дни, когда уходит старый год и наступает новый, — продолжал Редлоу, — сколько воспоминаний они пробуждают! Найдется ли на свете хоть один человек, в чьей душе они не растравили бы вновь какое-нибудь давнее горе, старую рану? Что помнит старик, который был здесь сегодня, кроме бесконечной цепи горя и страданий?
— Однако заурядные натуры, непросвещенные умы и простые души не чувствуют и не понимают этого так, как люди развитые и мыслящие, — заметило Видение, и недобрая улыбка вновь скользнула по его недвижному лицу.
— Искуситель, — промолвил Редлоу, — твой безжизненный лик и голос несказанно страшат меня, и пока я говорю с тобой, смутное предчувствие еще большего ужаса закрадывается в мою душу. В твоих речах я вновь слышу отголосок собственных мыслей.
— Пусть это будет для тебя знаком моего могущества, — сказал Призрак. — Слушай! Я предлагаю тебе забыть всю скорбь, страдания и обиды, какие ты знал в своей жизни!
Забыть! — повторил Редлоу.
— Я властен стереть воспоминание о них, так что останется лишь слабый, смутный след, но вскоре изгладится и он, — сказало Видение. — Что ж, решено?
— Подожди! — воскликнул одержимый, в страхе отступая от занесенной над ним руки. — Я трепещу, сомневаюсь, я не верю тебе; неизъяснимый страх, который ты мне внушаешь, обращается в безмерный ужас, я этого не вынесу. Нет, я не хочу лишиться добрых воспоминаний, не хочу утратить ни капли сочувствия, благодетельного для меня или для других. Что я потеряю, если соглашусь? Что еще исчезнет из моей памяти?
— Ты не утратишь знаний; ничего такого, чему можно научиться из книг; ничего, кроме сложной цепи чувств и представлений, которые все связаны с воспоминаниями и питаются ими. Вместе с воспоминаниями исчезнут и они.