Было ясно, что она выжидает только удобного случая. И таким случаем оказалось происшествие с Мариной Зориной.
Марина ничем не выделялась среди девочек, с которыми Антон встретился в девятом «А», – девчонка как девчонка. Остренький подбородок, остренький, чуть стесанный с кончика носик, лоб невысокий и не очень заметный – лицо ее не обращало бы на себя внимания, если бы не брови, резко надломленные и выразительные, и такие же выразительные глаза: открытые, ясные, точно изнутри освещавшие все лицо и придававшие ему неожиданную привлекательность. И еще косы – большие, золотистые, они пышным кольцом лежали на затылке, и голова ее была похожа на подсолнечник. Она была комсомолкой, членом классного комсомольского бюро и одна из немногих в классе носила комсомольский значок, новенький, чистенький, и вся она казалась тоже чистенькой и светлой, как этот сверкающий красной эмалью значок.
Для Антона Марина олицетворяла те самые «девчачьи порядки», которые были для него как тесная куртка. Порядок для нее – святыня, урок – святыня, учитель – святыня. После его выходки с учительницей истории она с возмущением говорила об Антоне на классном собрании, говорила о том, что учительница очень хорошая, добрая, но больная и что ее в прошлом году прямо из школы увезли в больницу с сердечным приступом.
– Ты что же – хочешь, чтобы у нее опять приступ случился?
Антону было немного неловко, и он сначала отмалчивался, но потом, переглянувшись с Сережкой Прониным, стал оправдываться: о болезни учительницы он ничего не знал, а просто ему вздумалось почудить – простите, больше не буду! Но сказал он это так, что ему никто не поверил, и прежде всего Марина.
Все это – и чистота, и строгость, и в то же время неоспоримая привлекательность Марины – вызывало у Антона смешанное чувство робости, смущения и безотчетного, глухого раздражения, как и самый взгляд ее: когда Марина говорит, смотрит в глаза – прямо, честно, приветливо или требовательно. Так же требовательно смотрела она и тогда, когда после новой очередной выходки Антона остановила его в дверях класса.
– Шелестов! Ну почему ты такой грубый-прегрубый мальчишка?
Может быть, если бы это было при других обстоятельствах, то все сложилось бы иначе. Но рядом стояли его товарищи, братья-«мушкетеры», кругом были девочки, и ударить лицом в грязь было никак нельзя. Антон дерзко посмотрел ей тоже прямо в глаза и сказал:
– А тебе что за дело? Ты чего лезешь? Подумаешь – комсомолка!
Марина чуть-чуть побледнела, но, продолжая так же прямо и твердо смотреть ему в глаза, проговорила:
– Да! Комсомолка! А что? Разве плохо?
Точно мутная волна накатила на Антона, его взбесил ее проникновенный тон и взгляд, и он, забывшись, выкрикнул:
– А пошла ты…
И тогда случилось неожиданное. В ответ на его грубое ругательство Марина схватила его за руку:
– Пойдем к директору!
Антон попытался вырваться, но рука у Марины оказалась неожиданно крепкой. На помощь ему бросился Сережка Пронин, но девочки окружили Антона плотным кольцом и повели его по коридору.
Антон опомнился только в кабинете директора. Елизавета Ивановна поднялась из-за стола, грузная, грозная, и тоном, не предвещающим ничего хорошего, проговорила:
– Опять Шелестов?
Произошло объяснение, о котором лучше не вспоминать. Когда они вышли из кабинета директора, Антон сказал Марине:
– Твое счастье, что ты девчонка, а то бы я тебе…
– А я думала, ты извинишься передо мной! – ответила Марина.
После этого было решено разбить злополучную тройку, и Антона перевели в девятый «Б». Антон обиделся, несколько дней не ходил в школу, а когда пришел, то уселся на свое место с видом, говорившим: «Мне на все наплевать и ничего не нужно».
Вот что случилось у Антона с Мариной Зориной, хвалиться ему перед Вадиком, пожалуй, было нечем…
После «гимна умирающего капитализма» забушевала бойкая, необыкновенно шумливая безалаберщина звуков. Развалившись на софе, приятели упивались дробным перестуком барабанов, подвываниями и взвизгиваниями труб, которые заставляли невольно дрыгать ногами, и тоже подвывать, и пристукивать, и бить кулаками в свои собственные надутые щеки..
– Неужели вам это нравится? – приоткрыв дверь, спросила мать Вадика, Бронислава Станиславовна.
– А как же?.. Музыка! – ответил Вадик.
– Да какая же это музыка? Кошачий концерт!
– Ты, мама, девятнадцатым веком живешь. А не хочешь, кстати сказать, не слушай. Тебя никто не звал!
Вадик встал, прикрыл дверь и, возвратившись на софу, проворчал:
– Им все симфонии надо! Шопена!…
Когда в патефоне отгремело, отшумело и отлаяло, за окном послышался свист. Вадик подошел к окну и открыл форточку. Свист повторился.
– Ребята зовут… Пойдем? – предложил Вадик.
Они оделись.
– Мы воздухом подышим, – сказал Вадик матеря.
– Вот это хорошо! Это очень полезно! – согласилась Бронислава Станиславовна.
– Да, да! – в тон ей продолжал Вадик. – Это способствует окислению крови.
– Только подожди, Вадик! – встревожилась вдруг Бронислава Станиславовна. – Как ты одет?
– Я оделся как следует, мама!..
– А горло? Горло ты завязал? Вадик! У тебя же аденоиды!
– А ну тебя с твоим аденоидами! – Вадик хлопнул дверью и уже на лестнице грубо выругался.
На улице их ждали Генка Лызлов, Пашка Елагин, Олег Валовой, Сеня Смирнов и еще кто-то. Антон почти всех их знал по прежним детским играм. Одни из них были членами его штаба в шалаше, другие обосновались на чердаке соседнего дома, и между ними некоторое время шла война. Потом на шалаш набрела дворничиха, присадила там себе шишку на лоб и со зла разломала его. Враждебный штаб на чердаке тоже распался – управдом запер чердак на огромный замок.
Ребята с тех пор выросли, по-разному наметилась их жизнь, но что-то их по-прежнему сближало.
– Жору сегодня взяли! – возбужденно объявил Пашка Елагин, едва Антон и Вадик вышли во двор.
Ребята наперебой стали рассказывать историю Жоры, смирного, безобидного на вид парнишки с соседнего двора, который частенько дарил им открытки с видами Москвы и по дешевке продавал авторучки. И вот теперь оказалось, что все это он добывал в газетных киосках, которые взламывал но ночам.
– Вот молоток! – покачал головой Генка Лызлов. – А на вид такой маленький – не подумаешь!
Ребята горячо обсуждали подробности происшествия с Жорой, когда за их спинами раздался громкий хрипловатый голос:
– Ну вы! Сявки!.. Чего раскудахтались?
Это был Витька Бузунов, по прозвищу «Крыса», – в «семисезонном», как он сам говорил, пальто с поднятым воротником и в новой белой кепке «лондонке». Когда-то он верховодил здесь, во дворе, был грозой для ребят и бельмом на глазу у взрослых, потом сел в тюрьму и вот недавно снова появился, – вернулся по амнистии. Ребята стали рассказывать ему о Жоре, но он уже все знал и небрежно цыкнул слюною сквозь зубы:
– Пятерик заработал!.. А если пятьдесят первую применят, может трешкой отделаться.
Что такое «пятерик» и «трешка», Антон догадывался, а «применят пятьдесят первую» – такого он еще не слышал. Когда он спросил об этом, Витька взял его за шапку и надвинул ее Антону на самые глаза.
– Тюря!.. Подожди!.. Попадешься им в лапы, все узнаешь!
Что он может когда-либо попасть «им» в лапы (кому «им» – Антон тоже понимал), казалось и страшным и смешным, вернее, невероятным и совершенно немыслимым. Но то, что ему приходилось слышать о Крысе, было необычно, неизведанно и интересно.
Витька вытащил пачку «Казбека», закурил, а потом протянул ее ребятам.
– Налетай!.. А ты, сосунок, не куришь? – спросил он у стоявшего в сторонке Сени Смирнова и, когда дошла очередь до Антона, насмешливо подмигнул: – Ну, а ты? Тоже небось мама не велела?
– Почему? Я курю! – сказал Антон с достоинством. – Только у меня свои есть…
– Да бери, бери! «Свои»… Ты еще своих-то не заработал. Я угощаю!
Курить Антон начал два года назад, в седьмом классе, когда жил один с мамой. Ребята собирались тогда большой компанией со всего дома в парадном, сидели на ступеньках, вели разные разговоры и курили, выхваляясь друг перед другом. Лестница после этого оставалась заплеванной, усыпанной окурками, и жильцы, с опаской пробираясь между ребят, всегда ворчали.
От этой глупой похвальбы и начинается курение: «Я тоже не маленький, я тоже не хуже других!» Так было и с Антоном: першило в горле, перехватывало дух, бил кашель, но он все претерпел во имя того, чтобы быть не хуже других. Маме он сначала боялся сказать, что курит, но мама узнала, правда, не скоро – на ее горизонте в это время появился Яков Борисович, – а когда узнала, расстроилась, но не очень сильно, потому что готовилась к переезду на новую квартиру. А там, на новой квартире, на сторону Антона неожиданно стал Яков Борисович: «Если парень закурил, тут уж никакие запреты не подействуют», – и Антон стал курить открыто.