Это он, найденыш аббата, питомец камня, был поставлен царем надо всей пестротою печалей земных, это его, когда он, на глазах несметной толпы, запрудившей украшенную фонтаном площадь перед святилищем, поднимался по широкой мраморной лестнице в атриум усыпальницы, встречали священники величальным напевом: «Benedictus qui venit in nomine Domini!»[148] Перед всем народом, на площадке у входа в колоннаду парадиза, архидиакон водрузил ему на голову тройной венец тиары, накинул ему на плечи паллиум, вручил ему пасторский жезл и надел ему на палец папский перстень. Утверждают, что в этот миг или уже при вступлении избранника в город бронзовые статуи апостолов Павла и Петра, стоявшие на пьедесталах, радостно подняли вверх свои регалии, одна – меч земли, другая – ключи неба. Не знаю, насколько справедливо это утверждение. Я не стану его опровергать, но и никого не заставлю верить ему. Что же касается Грегориуса, то его облачили во множество одежд: в белую шелковую фальду, в альбу из полотна и кружев с золоченой набедренной тесьмой, в несколько хитонов, строченных золотыми и красными нитками, затем в три ризы, одна на другую, не считая столы, манипула и кушака златотканого белого шелка. На ноги ему натянули папские чулки, настолько толстые и негибкие из-за золотого шитья, что они так же тяжелы, как башмаки, вкруг шеи ему повесили золотое вервие со сверкающим первосвященническим крестом, после чего папский перстень надели на шелковую перчатку и наконец, поверх всех девяти облачений, нарядили его в самое тяжеловесное, в длинную со шлейфом мантию цвета утренней зари и золотого заката, не сминавшуюся из-за драгоценной вышивки. Затем его посадили в золотой паланкин, и юноши в скарлатах понесли его вокруг всей базилики, пол которой, до последней языческой мраморной плитки, заполнили верующие: будь то под высоким потолком широкого и длинного среднего нефа, где слепятся глаза от сусального блеска апсиды[149], или же в двух боковых портиках, поровну распределивших между собой тяжесть кровли.
Они отнесли его к главному алтарю над гробницей, и он отслужил здесь свою венчальную мессу – весьма умело, ибо еще в детстве перенял все необходимые приемы у своего названого отца в монастыре «Мука господня». Вокруг папы, сверкая, как звезды, сидели епископы и архиепископы; были здесь и другие важные лица, аббаты и judices[150]. Затем, под все еще не смолкавший колокольный звон, его понесли вокруг площади Святого Петра, а потом старинной дорогой, на холм, и с холма, через триумфальные арки императоров Феодосия, Валентиниана, Грациана, Тита и Веспасиана и через квартал Парионе, где у дворца префекта Хромация стояли и, качая головами, славили папу евреи, по Священной дороге, мимо Колизея, к его резиденции – Латерану.
Слушайте же, что было дальше. Едва он прибыл в свой дом и в благотворной тишине, наступившей теперь, когда колокола наконец угомонились, снял с себя многочисленные наряды, как он уже начал править христианским миром, пасти стадо народов и пресуществлять во благо всю пестроту печалей земных. Григорий-столпник очень скоро показал себя величайшим папой, совершающим подвиги, равные тем, которые, если судить по изображениям на подстолпиях некоторых колонн, взятых для римских церквей из каких-то других зданий, приписывались полубогу Гераклу. Я не знаю, за что его преимущественно хвалить: за то ли, что он позаботился о необходимом усилении Аврелиевых стен, заново укрепил город Радикофани и еще один, под названием Орте, построил множество церквей, мостов, площадей, монастырей, больниц и приют для найденышей, выложил атриум собора Святого Петра мраморными плитками и украсил фонтан перед ним часовней с колоннами из порфира? Но то была ничтожная часть его деяний. Ибо цепкой своею рукой он не только сохранял для Святого Престола земельные владения или учреждал таковые даже в Сардинии, в Коттиевых Альпах, в Калабрии и Сицилии, но также подчинял ему потентатов и строптивых баронов равнины, заставив их, кого уговорами, а кого и более сильными средствами отказаться от своих замков и управлять ими лишь на правах ленников церкви, так что независимые князья становились теперь вассалами и homines Petri[151].
Но разве этим исчерпывались его деяния? Отнюдь нет. Воля его была настолько тверда, что он с беспощадной суровостью расправился с манихейцами, присциллианцами и пелагианцами[152], а также с монофизитской ересью[153], подчинил примату Святого Петра непокорных епископов Иллирии и Галлии и принял против прелатов, взимавших деньги за посвящение в духовное званье, такие меры, что на некоторое время этот порок почти бесследно исчез с лица земли.
Я говорю здесь о его силе, а между тем своей славой он был обязан прежде всего другим своим качествам – кротости и смирению. Он первым отделил честь и святость духовного сана от достоинств и недостатков его носителя и проклял ex cathedra[154] чрезмерно строгих африканских донатистов[155], которые, подобно неистовому Тертуллиану[156], признавали право на званье священника только за теми, у кого незапятнанно чистые руки. Ибо он заявил, что достойных нет и что он сам, по вине плоти, наименее достоин своего сана, до коего возвысился только благодаря граничащему с произволом избранию. Хоть его заявление и пришлось на руку некоторым лукавым козлищам в господнем вертограде, для церкви оно оказалось весьма полезным и мудрым, так как заранее защищало его высокий сан от всяких поношений, на какие только не способна слабость человеческая.
Его терпимость и милосердие были равны непоколебимости, которую он при нужде проявлял; его, я бы сказал, дерзкая манера побуждать божество к милосердию, даже в тех случаях, когда таковое из собственных побуждений едва ли к нему склонялось, снискала уважение во всем христианском мире. Не кто иной, как он, например, вызволил из ада императора Траяна, лишь потому, что тот однажды без долгих размышлений удовлетворил законные притязанья некоей вдовицы, у которой убили единственного сына. Это вызвало кой у кого даже недовольство папой, и молва утверждала, будто господь уведомил его, чтобы он, хоть ему единожды и удалось причислить язычника к сонму блаженных, впредь уже не осмеливался обращаться к богу с подобными просьбами.
Как бы то ни было, в течение всей своей жизни Грегор больше стремился разрешать, чем вязать, и отсюда-то и вытекали выносимые им решения и приговоры, поначалу часто удивлявшие и тревожившие не только народ, но и самое церковь, однако в конце концов всегда вызывавшие восхищение. Так, например, он установил великие вольности в просвещении далеких и диких стран. Там, где еще сохранялись языческие храмы, ведено было не разрушать их, а лишь очищать от идолов и окроплять святою водою, чтобы дикари молились там же, где прежде, но только в духе просвещения. Собор Святого Петра, объяснял Грегор, целиком построен, как всем известно, из кирпичей цирка мерзостного императора Калигулы и, стало быть, состоит сплошь из стыда и срама, освящен же он токмо гробницей первоапостола и духом, коим проникнуты возносимые там молитвы. Все дело в духе. Если прежде, принося жертвы демонам, дикари учиняли закланья быков, то пусть они и теперь закалывают их и съедают, но только во славу единого бога.
Какие только вопросы перед ним не вставали! И на все он отвечал достопамятным образом. Его спрашивали, вправе ли больные, не откупаясь подаяниями, потреблять мясо во время поста. Вправе, гласил ответ: иногда необходимость бывает важнее закона… Его спрашивали, дозволено ли внебрачному сыну стать епископом. Да, отвечал он, дозволено. Хотя, как известно всякому, кто изучал legem, каноническое право и запрещает это, однако, если незаконнорожденный – человек праведный, благочестивый, и к тому же обладает цепкой рукой, и если обстоятельства этого требуют, а избиратели единодушны, то такое исключение пойдет лишь на пользу правилу… Некий монах в Женеве пристрастился к хирургии и резал направо и налево. Одной крестьянке он вырезал зоб и предписал ей лежать в постели. А она вместо этого пошла работать и умерла. Вправе ли он теперь нести свою службу священника? Да, отвечал Грегор. Конечно, церковник, подвизающийся в таком ремесле, не заслуживает полного одобрения, однако он действовал не из корысти, а из человеколюбия, из усердия к своему искусству и отвращения к зобу; к тому же он не виноват, что его указания, свидетельствующие о должной осмотрительности во врачебных делах, не были соблюдены. А посему пусть он по-прежнему отправляет богослужение, предварительно наложив на себя небольшую епитимью… Много шуму наделал случай с обращенными в христианскую веру мусульманами из страны Ханаан, которые простодушно пришли к купели вместе со своими четырьмя женами, каждый с четырьмя, да еще с их детьми. Могли ли они, во имя бога, стать христианами? Этот вопрос стоил папе, как утверждал его камердинер, бессонной ночи. Но в конце концов Грегориуса осенила мысль, что Авраам и другие патриархи жили на глазах у Иеговы совершенно так же, как эти турки. Он встал с постели и продиктовал писцу ответ; «Даже в евангелии, не говоря уж о книгах Ветхого завета, нет ни одного слова, категорически запрещающего многоженство. Так как язычникам, по законам их культа, положено иметь многих жен, то, значит, и приняв христианскую веру, они вольны брать пример с патриархов. Было бы неумно без нужды осложнять обращение неизбежными человеческими раздорами, обязавши мусульман взять с собою в новую жизнь лишь по одной из жен, а остальных, вместе с их невинными чадами, толкнуть назад, во мрак заблужденья, отчего церковь лишилась бы многих душ. Пусть веропроповедники христианства и впредь руководствуются сим указанием. Дано в Риме, поутру, в Латеране. Грегориус, P.M.m.p.»[157]