– Он дурачок, – сказал стражник.
– Он дурачок, – повторяли горожане.
А Ламме ничего не пил, не ел – все думал о светлом видении на лестнице Blauwe Lanteern’а. Душа его стремилась в Брюгге, но Уленшпигель потащил его в Антверпен, и там он продолжал напрасные поиски.
Уленшпигель ходил по тавернам и растолковывал добрым фламандцам-реформатам и свободолюбивым католикам, куда метят королевские указы:
– Король вводит в Нидерландах инквизицию, чтобы очистить нас от ереси, но этот ревень подействует на наши кошельки, и ни на что больше. Мы принимаем только такие снадобья, которые нам нравятся. А коли снадобье нам не по нраву, мы обозлимся, возмутимся и вооружимся. И король это прекрасно знает. Как скоро он удостоверится, что ревеню мы не хотим, он выставит против нас клистирные трубки, то бишь тяжелую и легкую артиллерию: серпентины, фальконеты и широкожерлые мортиры. Королевское промывательное! После него Фландрию так пронесет, что во всей стране не останется ни одного зажиточного фламандца. Какой мы счастливый народ: лекарем при нас состоит сам король!
Горожане смеялись.
А Уленшпигель говорил им:
– Сегодня, пожалуй, смейтесь, но в тот день, когда в соборе Богоматери хоть что-нибудь разобьется, немедля разбегайтесь или же беритесь за оружие.
Пятнадцатого августа, в день Успения Пресвятой Богородицы и в день освящения плодов и овощей, в день, когда сытые куры бывают глухи к призывам вожделеющих петухов, у Антверпенских ворот некий итальянец, состоявший на службе у кардинала Гранвеллы[148] , разбил большое каменное распятие, а в это самое время из собора Богоматери вышел крестный ход, впереди которого шли дурачки, придурки и дураки.
Но по дороге какие-то неизвестные люди надругались над статуей Богоматери, и ее сейчас же унесли обратно в церковь, поставили на амвоне и заперли на замок решетчатую ограду.
Уленшпигель и Ламме вошли в собор Богоматери. У амвона юные оборванцы, голоштанники и какие-то совсем неизвестные люди кривлялись и делали друг другу таинственные знаки. Они топали ногами и прищелкивали языком. Никто их в Антверпене ни прежде, ни после не видел. Один из них, похожий лицом на печеную луковицу, спросил Мике (так называл он Божью Матерь), почему она так быстро вернулась в церковь, кого она испугалась.
– Уж конечно, не тебя, эфиопская твоя рожа, – вмешался Уленшпигель.
Парень полез было к нему с кулаками, но Уленшпигель схватил его за шиворот и сказал:
– А ну попробуй тронь – я у тебя язык вырву!
Затем он обратился к находившимся в соборе антверпенцам.
– Signork’и и pagader’ы[149] , не слушайте вы их! – указывая на юных голодранцев, сказал он. – Это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы нам навредить, чтобы разорить и погубить нас. – Потом он повел речь с незнакомцами. – Эй вы, ослиные морды, – крикнул он. – Ведь вы с голоду подыхали – откуда же у вас нынче деньги завелись? Ишь как звенят в кошельках! Или вы запродали свою кожу на барабаны?
– Подумаешь, какой проповедник! – огрызались незнакомцы.
Потом они заговорили все вдруг о Божьей Матери:
– На Мике нарядное платье! На Мике красивый венец! Вот бы моей милке такой!
Затем они направились к выходу, но в это время один из них поднялся на кафедру и оттуда стал молоть всякий вздор, – тогда его товарищи вернулись и опять загалдели:
– Сойди к нам, Мике, сойди, пока мы сами за тобой не пришли! Довольно тебя на руках носили, лентяйка, – сотвори чудо, покажи, что ты умеешь ходить!
Напрасно Уленшпигель кричал:
– Прекратите гнусные речи, громилы! Всякий грабитель – преступник!
Они продолжали глумиться, а иные подстрекали товарищей сломать решетку и стащить Мике с амвона.
Тут старуха, продававшая свечи, швырнула им в глаза золой из своей жаровни. Оборванцы бросились на нее, повалили на пол, избили – и начался кавардак.
В собор явился маркграф со своими стражниками. Увидев все это сонмище, он приказал очистить храм, но приказал так нерешительно, что удалились немногие. Прочие же объявили:
– Мы хотим отстоять всенощную в честь Мике.
– Всенощной не будет, – сказал маркграф.
– Тогда мы сами отслужим, – объявили никому неведомые оборванцы.
И тут во всех приделах и в притворе раздалось пение. Некоторые играли в krieke steenen (в вишневые косточки) и кричали:
– Мике, ты в раю никогда не играешь, тебе поди скучно, – поиграй с нами!
Так, не умолкая ни на минуту, они богохульствовали, галдели, гикали, свистели.
Маркграф будто бы с перепугу исчез. По его распоряжению все двери храма были заперты, за исключением одной.
Народ не принимал во всем этом никакого участия, но пришлая рвань все наглела и вопила все громче и громче. Своды храма дрожали, как от залпа сотни орудий.
Наконец прощелыга, у которого морда была как печеная луковица, – по-видимому, главарь всей шайки, – влез на кафедру, сделал знак рукой и произнес проповедь.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, Бога, единого по существу, но троичного в лицах! – начал он. – Господи, хоть бы в раю ты избавил нас от арифметики! Двадцать девятого сего августа Мике в пышном уборе явила свой деревянный лик антверпенским signork’aм и pagader’ам. Но во время крестного хода ей повстречался сам сатана и сказал в насмешку: «Вырядилась ты, как королева, Мике, несут тебя четыре signork’a, вот ты и заважничала и даже не взглянешь на сатану, а он, бедный pagader, идет пешком». Мике ему на это сказала: «Отойди, сатана, не то я сокрушу твою главу, окаянный змий!» – «Мике, – говорит ей сатана, – ведь ты уже полторы тысячи лет только этим и занимаешься, но дух Господа, твоего повелителя, освободил меня. Теперь я сильнее, чем ты, ты мне уже на голову не наступишь, ты у меня запляшешь!» Тут сатана схватил хлесткую плеть – и ну стегать Мике, а Мике, чтобы не показать, что она испугалась, даже не вскрикнула и припустилась рысью, signork’aм же, которые ее несли, ничего не оставалось делать, как тоже перейти на рысь, иначе они бы ее на глазах у нищего люда уронили вместе с ее золотым венцом и побрякушками. И теперь Мике тихо, смирно стоит у себя в нише и смотрит на сатану, а тот уселся на колонне под куполом, грозит ей плеткой и издевается: «Ты мне заплатишь за всю кровь и за все слезы, пролитые во имя твое! Ну, Мике, как твое девственное здравие? Выходи-ка, выходи! Сейчас тебя разрубят пополам, скверная ты деревяшка, за всех живых людей, которых без милосердия сжигали, вешали, закапывали во имя твое!» Так говорил сатана – и он говорил дело. Видно, придется тебе вылезти из своей ниши, Мике кровожадная, Мике жестокая, непохожая на сына своего Христа!
И тут вся орава проходимцев загикала, завопила, завыла:
– Выходи, выходи, Мике! Небось обмочилась со страху? А ну, кто добрый герцог, тому и Брабант! Круши истуканов! Выкупаем их в Шельде! Дерево плавает получше рыб!
Народ слушал молча.
Вдруг Уленшпигель взбежал на кафедру и заставил «проповедника» пересчитать ступеньки.
– Вы что, свихнулись, рехнулись, спятили? – крикнул он горожанам. – Неужто вы дальше своего сопливого носа ничего не видите? Неужто вы не понимаете, что тут орудуют предатели? Все это они подстраивают нарочно, чтобы потом вас же обвинить в святотатстве и грабеже, чтобы ославить вас бунтовщиками и в конце концов повыкинуть все добро из ваших сундуков, а вас самих обезглавить или сжечь на костре. Имущество же ваше достанется королю. Signork’и и pagader’ы, не слушайте вы смутьянов! Оставьте в покое Божью Матерь, трудитесь, веселитесь, живите-поживайте и добра наживайте! Черный дух погибели уставил на вас свое око – это он подбивает вас на грабеж и погром, чтобы наслать на вас неприятельское войско, чтобы с вами обошлись потом как с бунтовщиками, чтобы поставить над вами Альбу[150] , а тот, облеченный неограниченной властью, будет править, опираясь на инквизицию, будет вас дотла разорять и казнить! А достояние ваше отойдет к нему!
– Эй, не громите, signork’и и pagader’ы! – крикнул Ламме. – Король и так уже гневается. Мой друг Уленшпигель слышал об этом от дочери вышивальщицы. Не надо громить, господа!
Но народ не слышал, что они говорили.
Проходимцы орали во всю глотку:
– Грабь, хватай! Кто добрый герцог, тому и Брабант! Истуканов в воду! Они плавают получше рыб!
Напрасно Уленшпигель кричал с кафедры:
– Signork’и и pagader’ы, не давайте им громить! Не погубите родной город!
Как он ни отбивался руками и ногами, его все же стащили с кафедры, исцарапали ему лицо и изорвали на нем куртку и штаны. Окровавленный, он продолжал взывать к народу:
– Не давайте им громить!
Но это ни к чему не привело.