Моя жена, поджав ноги, сидела на валике дивана среди целлофановых оберток и шелковых лент и энергично названивала по телефону, подбираясь к концу пассажирского списка.»…Да, да, конечно, приведите его, я слышала, Ты прелесть… Да, представьте, и Чарльз тоже, он наконец возвратился ко мне из джунглей, вот чудесно, да?.. Я так рада была увидеть ваше имя в списке пассажиров! Теперь наше плаванье… дорогая, мы тоже жили в «Савой-Карлтоне», как мы могли не встретиться?..» Время от времени она оборачивалась ко мне и говорила:
– Я должна убедиться, что ты действительно здесь. Никак не привыкну.
Я вышел на палубу и остановился в одной из тех больших стеклянных коробок, откуда пассажиры смотрели на медленно уходящий берег. «Столько знакомых», – сказала моя жена. Для меня это были совершенно чуждые люди; волнение разлуки еще не улеглось; некоторые из пассажиров, до последней минуты пившие с теми, кто пришел их провожать, были в приподнятых чувствах; другие уже прикидывали, где бы расположиться на палубе со своим шезлонгом; вовсю играл никому не слышный оркестр – люди суетились, как муравьи.
Я ушел и стал бродить по пароходным салонам, которые были велики, но отнюдь не великолепны, напоминая до абсурда увеличенные коридоры железнодорожных вагонов. Я прошел в высокие бронзовые двери, на которых резвились двухмерные ассирийские чудовища, под ногами у меня расстилался ковер цвета промокательной бумаги; расписанные стенные панели тоже напоминали промокательную бумагу – «детские» рисунки в грязных, плоских тонах; а между стен лежали ярды и ярдь светлого паркета, которого не касался инструмент паркетчика, – лесины, незаметно стыкованные одна с другой, гнутые под углом, обработанные паром и давлением и безукоризненно отполированные; здесь и там поверх ковра, похожего на промокательную бумагу, стояли кресла со столиками, сделанные словно по чертежам сантехников, – большие мягкие кубы с квадратными углублениями вместо сидений, обитые все той же промокательной бумагой; рассеянное освещение исходило из множества разбросанных отверстий – ровный свет без тени;
и все гудело от вращения бесчисленных вентиляторов и вибрировало от работы мощных машин под полом.
«Ну, вот я и вернулся, – думал я, – из своих джунглей, от своих руин. Вернулся сюда, где богатство успело лишиться великолепия и сила – достоинства. Quomodo sedet sola civitas (я уже слышал этот великий плач, о котором когда-то в парадной гостиной Марчмейн-хауса говорила мне Корделия, слышал примерно год назад в Гватемале в исполнении негритянской капеллы)".
Подошел стюард.
– Не угодно ли чего-нибудь, сэр?
– Виски с содовой без льда.
– Прошу прощения, сэр, у нас вся содовая вода со льдом.
– А простая вода тоже?
– О да, сэр, тоже.
– Ну ладно, неважно.
Озадаченный, он засеменил, прочь, неслышно ступая в неумолчном гуле.
– Чарльз.
Я оглянулся.
В одном из мягких кубов, обтянутых промокательной бумагой, сидела Джулия, тихо сложив на коленях руки, – я прошел мимо, даже не заметив ее.
– Я знала, что вы здесь. Мне звонила Селия. Как хорошо.
– Что вы тут делаете?
Она скупым красноречивым жестом развела на коленях ладони.
– Жду. Моя горничная распаковывает вещи. Она постоянно чем-нибудь недовольна с тех пор, как мы выехали из Англии. Сейчас ей не нравится моя каюта. Почему, сама не знаю. Мне кажется, там очень мило.
Вернулся стюард с виски и двумя кувшинчиками – в одном была вода со льда, в другом кипяток; я смешал их до нужной температуры. Он посмотрел, как я это делаю, и сказал:
– Теперь буду знать, как вы любите, сэр.
У большинства пассажиров были какие-нибудь причуды; ему платили жалованье за то, чтобы он им угождал. Джулия заказала чашку горячего шоколада. Я сел в соседний куб.
– Я теперь совсем не вижу вас, – сказала она. – Я, кажется, не вижу никого из тех, кого люблю. Почему, сама не знаю.
Но говорила она так, как будто со времени нашей последней встречи прошли недели, а не годы; как будто к тому же перед тем нас с ней связывала близкая дружба. Это было прямо противоположно тому, что происходит обычно при подобных встречах – когда оказывается, что время успело возвести собственную оборонительную линию, замаскировало уязвимые места и заминировало все промежуточное пространство, кроме двух-трех самых проторенных проходов, так что, как правило, мы только и можем что делать друг другу знаки через ряды проволочного заграждения. А тут мы с ней, никогда прежде не бывшие друзьями, встретились так, как будто между нами не прерывалась многолетняя дружба.
– Что вы делали в Америке?
Она медленно подняла на меня от чашки с шоколадом свои прекрасные серьезные глаза и ответила:
– А вы не знаете? Я вам расскажу когда-нибудь. Понимаете, я оказалась в дураках. Вообразила, что люблю одного человека, а вышло все совсем не так.
Память моя перелетела на десять лет назад, в тот вечер в Брайдсхеде, когда это прелестное тонконогое девятнадцатилетнее существо, словно получившее разрешение на час спуститься из детской и оскорбленное недостатком внимания взрослых, сказало с вызовом: «Я, например, тоже причиняю семье беспокойство»; и я тогда еще подумал, хотя и сам, как мне теперь казалось, едва вылез из коротеньких штанишек:
«До чего эти молоденькие девушки важничают своими романами».
Теперь все было иначе; в том, как она это сказала, было только смирение и дружеская откровенность.
Мне захотелось ответить ей доверием на доверие, показать, что я принимаю ее дружбу, но» в моей ровной, многотрудной жизни последних лет не было ничего, чем бы я мог с нею поделиться. Вместо этого я стал рассказывать о том, как жил в Джунглях, о забавных типах, которые мне встречались, и о местах, которые я посетил, но в этой новой атмосфере старой дружбы рассказ мой прозвучал неуместно, быстро иссяк и оборвался.
– Я очень хочу увидеть картины, – сказала она.
– Селия предложила, чтобы я распаковал несколько и развесил по стенам каюты к приходу гостей. Я не мог.
– Ну да… а Селия по-прежнему очаровательна? Я всегда считала ее самой хорошенькой из всех наших сверстниц.
– Она не изменилась.
– Зато вы изменились, Чарльз. Такой тощий и хмурый; совсем не похож на того милого мальчика, которого Себастьян привез с собой когда-то в Брайдсхед. И как-то тверже стали.
– А вы мягче.
– Да, наверно… И я теперь стала терпеливее.
Ей не было еще и тридцати, она только приближалась к зениту своей прелести, с лихвой исполнив все, что обещала когда-то ее расцветающая красота. Модная тонконогость отошла в прошлое; голова, которую я привык относить к итальянскому Кватроченто, казавшаяся раньше словно чужой на ее угловатых плечах, стала теперь органичной частью ее облика, утратив свое флорентийское своеобразие и связь с живописью и искусством, так что бесполезно было бы пытаться расчленить и перечислить по пунктам особенности ее красоты, которая была ее сущностью и поддавалась познанию только в ней самой, с ее согласия, через любовь, которую я должен был вскоре к ней ощутить.
Время произвело в ней и еще одну перемену – не для нее была теперь самодовольная, лукавая улыбка Джоконды, годы, несшие не только «звон лютни и кифары», придали ее чертам выражение грусти. Она словно говорила: «Взгляните на меня. Я сделала что могла. Я красива необыкновенной, особенной красотой. Я создана для восторгов. Но что причитается мне самой? Что будет моей наградой?»
Этого в ней не было десять лет назад, и это, в сущности, и было ее наградой – магическая, неизбывная грусть, говорящая прямо сердцу и рождающая в нем немоту, венец ее красоты.
– И грустнее, – сказал я.
– О да, гораздо грустнее.
Когда спустя два часа я вернулся в каюту, моя жена была охвачена кипучей деятельностью.
– Пришлось обо всем позаботиться самой. Как, по-твоему, неплохо?
Нам дали, без приплаты, большой номер-люкс, который из-за его грандиозных размеров почти никогда никто не брал, кроме директоров пароходной компании, так что помощник капитана каждый рейс мог селить там кого-нибудь по своему усмотрению, кого желал особо почтить. (Моя жена обладала специальным талантом завоевывать такие почести: сначала ошеломляла бедные души своим шиком и моей известностью, а потом, утвердившись на недосягаемой высоте, сразу же переходила на почти заискивающее дружелюбие.) В знак благодарности помощник капитана был включен в число приглашенных, а он в знак благодарности со своей стороны прислал ей ледяного лебедя в натуральную величину, изнутри заполненного черной икрой. Этот роскошный хладный дар возвышался теперь на столе посреди комнаты и медленно таял, роняя с клюва каплю за каплей на серебряное блюдо. Поднесенные ей утром букеты по возможности скрывали стенные панели (ибо эта каюта была точь-в-точь недавно покинутый мною безобразный салон в миниатюре).