ребёнка.
Дилетант был свободный, милый, вежливый, как все хорошо воспитанные люди, у которых, если бы внутренние качества отвечало внешности, ни с кем на свете не было бы легче и свободней, чем с ними. Рядом с ним пан Адам со своей аристократической напыщенностью, гордостью и вынужденной вежливой сладостью, которая больше отталкивала, чем притягивала, казался угрюмым и неотёсанным.
Сразу послали на двор за Станиславом, а дилетант, желая понравиться, как некогда пан Адам, в Красноброде, начал восхвалять всё, что только попадалось. Места были прекрасные, деревья – препышные, что-то деревенское… среди отколотых бокалов на серванте оказались даже старые несравненные саксонцы и севры! Если бы мог, хвалил бы тревики пани судейши домашней работы и красные ручки хозяйских дочек… в таком был романтическом расположении. Он нашёл, что Мания дивно напоминала какую-то испанскую герцогиню, которую видел в Париже, а младшая – графиню H. Н. Каждую минуту новое восхищение! Эта иллюстрация на стене, это что-то на полке… эта сельская тишина, эта жизнь на лоне природы, эта старошляхетская физиогномия усадьбы восхищали его.
Когда весь зарумянившийся от поспешности, с какой прибежал, Станислав в своей каждодневной простой одежде переступил порог, дилетант бросился к нему с такой преувеличенной вежливостью и комплиментами, что пан Адам, несмотря на уважение к нему, аж содрогнулся, а мать хорошо расплакалась.
– Как же я счастлив, – воскликнул он, – что знакомлюсь с одной из прекрасных звёзд нашей литературной плеяды. Я столько ценю ваши сочинения, что, будучи случайно в этих сторонах, я горячо пожелал познакомиться с их автором. Ваш кузен засвидетельствует, какую мне радость принесла одна надежда пожать руку нашему любимому поэту.
Нельзя было на этот красивый слоган отвечать иначе, как вежливостью, благодарностью, впрочем, Стась так мало узнал в жизни поощрения и сочувствия, что малейшую жертву этого вида принимал за неоценимый дар; забилось его сердце, тепло разлилось по его душе!
Начался разговор о литературе, а дилетант столько в нём показал остроумия, столькими блеснул полезными замечаниями, столько сделал глубоких комментариев, которые купил готовыми в золотых обложках какого-то revue, что Станислав, весь им пронизанный, признал его гением, и, принимая всерьёз его запал к литературе, расчувствовался, думая, какое в нём приобрёл сокровище и поддержку.
Литератор снизился почти до дружеских отношений с Шарским, рассказал ему все планы своих сочинений, признался в идеях, стремлениях, форме, при каждой главе разговора высыпал всю свою иностранную эрудицию, ловко применимую к месту и времени, словом, сделался в глазах деревенского жителя гигантом. Но также поднялась от этого стоимость пожатия его руки, и участие, оказанное Станиславу, набрало новую цену Все в доме были восхищены этим паном, таким милым, популярным, таким сердечным, таким сильно учёным и остроумным. Только пан Адам, чуждый литературе, вовсе не находил в этом вкуса, и так как вынужден был молчать, ходил кислый по углам и из вежливости не желая прекословить, пожимал только плечами.
При отъезде, по старинке, целуя старушке руку, пан сказал эти памятные для неё слова:
– Благодарю вас за великолепную минуту, которую я провёл в вашем доме, и поздравляю себя, что узнал такого знаменитого человека, как ваш сын, но вместе, пани, позвольте мне от имени всех просить, чтобы его дома и при деревенской работе не удерживали. Найдутся сто, что его в этом смогут выручить, а никто не заменит в нашей литературе, которой он есть надеждой и украшением.
Судейша уже в третий или четвёртый раз, кланяясь неизмерно низко, только платком отвечала дилетанту, так расчувствовалась; но то, что он ей поведал, хорошо сохранила в памяти.
Это была только пустая вежливость, потому что Станислав во время всего этого посещения не мог вовсе дать узнать себя и оценить, поскольку говорил только один гость; а если бы Шарский и мог втиснуть туда что-нибудь своего, такой был несмелый, так его прибивало это остроумие и знание, превосходно подвешанные и покрытые светящимися бляшками, что не мог открыть рта. Говорил только один пан, а слушателя хвалил за то, пожалуй, что отвечал ему улыбкой и кивком головы, не смея прерывать.
Выехав за ворота, дилетант сказал пану Адаму:
– Что за поистине старошляхетская усадьба! Как это там могло родиться? Воспитаться? Человек, видно, домашний, неопытный, несмелый… Я считал его гением; однако сегодня мне кажется, что гений был бы более живой, более эксцентричный, более смелый… но всегда великий талант.
Таково было суждение знатока, из которого об уши пана Адама отбились главным образом слова отрицания, а в голове его осталось утешительное впечатление, что Станислав, благодарение Богу, не обещал ничего гениального. Боялся сначала этого превосходства, но его это успокоило.
Это памятное посещение в истории Красноброда было бы для него эпохой, ничем не связывающейся с живыми его делами, и только приятным воспоминанием, если бы последние слова гостя, сказанные при прощании, не застряли глубоко в сердце и в голове пани судейши и не послужили ей вскоре инструментом для проектируемой разлуки со Станиславом.
Младший брат его, Едрус, как раз окончил школу, а так как к университету не имел никакой охоты, потому что прежде всего любил коней и стрельбу, а науки глотал, как горькие пилюли, которые нужно было использовать, чтобы избавили от болезни, сразу после возвращения он взялся за хозяйство, помогая брату. Судейша, женщина практичная, заметила, что Едрус гораздо лучше сумеет заменить отца, чем Станислав, но как тут было ему скзазать, что в нём уже не нуждаются, что может быть помехой?
Тем временем неприятности шли за неприятностями, а женщина грызлась от нашёптываний людей, всё приписывая старшему сыну. Счастьем, вовремя как-то пришли ей на ум слова того пророка, того дилетанта, и, начав их усердно разбирать, напала на тропу, как нужно было поступить.
Вскоре подвернулось обстаятельство поговорить. Было это как-то в пору сенокоса, а по той причине, что часто шли дожди, тяжело было собирать его в стога, мучились этим неизмерно. Станислав сам ездил, ходил, стоял, внимательно присматривая за работниками. На покосах, на валах, больших и малых копнах просушенного сена было уже на несколько стогов и на половину хранилища, а наконец наступил прекрасный день, когда всей силой деревня взялась за складывание. До трёх часов пополудню заставили хранилище и уже только должны были ставить стога, когда холопы, которым до сих пор не хватило времени для сбора своего сена, а на нём всё будущее их скота лежало, прибежали толпой от возов к Станиславу:
– Эй, паненку, дорогой! Отпусти нас сегодня только. Солнышко заходит к хорошей погоде, вы сено своё ещё сделаете, дождики уже вылились, а наши копны две недели киснут, а на них вся наша зима. Послезавтра воскресенье, смилуйся, отпусти. Господь Бог тебя за