тебе порой когда-нибудь в голову приходит твой старший брат?
На воспоминание этого брата дерзкое до сих пор выражение лица пана Яна ужасно изменилось, казалось, его глаза выскачут из орбит, он дрожал… Шнехота, который по-прежнему стоял на середине комнаты, безумный взгляд бросил вокруг и молча упал на ближайшее кресло. Из его груди вырвался вздох одновременно с проклятием.
– Какой-то самозванец! – воскликнул он. – Брат? – рассмеялся он издевательски. – Мы точно знаем и должны найтись на то доказательства, что умер. Да, – повторил он, всматриваясь в онемелого ксендза, – да, это какой-то плут, который себе это имя прибрал, кто знает, с какой целью. Может, думал, что я умру без наследника, а он после меня Розвадов захватит.
Ксендз всё терпеливо выслушал.
– Мой пане Ян, дорогая душечка, – произнёс он серьёзно, – то, что говорите, продиктовала вам злая, недостойная неприязнь к брату; всё-таки он вовсе не притесняет, не хочет признавать вас и навязываться, я сам, скажу вам, узнал его… Не могу ошибаться. Несмотря на то, что прошло столько лет… голос, лицо, всё говорит, что это он сам есть! Повторяю вам, что я его узнал!
– Где же этот плут? – спросил Ян. – И, напротив, хочу, чтобы он явно представился и законно мне доказал.
– Но он от вас не хочет ничего, даже фамилии… – воскликнул взволнованный ксендз. – Опомнитесь… Если бы я сам Андрюшку не узнал, на сегодняшний день никто бы о нём не знал…
Шнехота махнул рукой.
– Я не имею брата, не знаю брата, знать не хочу… Анджей умер, это обманщик!
Ксендз Одерановский насупился.
– Время бы было, дучешка моя, старые кривды и грехи оплакать, и – когда навязывается возможность, исправить, что сделал плохого. Человече! Душечка дорогая! Вы достаточно ненавидели друг друга! Господь Бог любить приказывает…
Хозяин начал нетерпеливо прохаживаться по комнате, потирая голову и сопя.
– А достаточно того, ксендз пробощ! – воскликнул он. – Я не ребёнок, седые волосы имею, в гувернёре не нуждаюсь, а за то, что делаю, перед Господом Богом сам отвечу… Оставьте меня в покое… Если он рискнёт мою фамилию использовать, мы на суд пойдём. Не первый это пример, что кто-то чужое имя принял и, выучив, что должен говорить, прикидывается покойным. Впрочем, мой благодетель, я брата не хочу знать, ни настоящего, ни фальшивого. Каин, что на Авеля поднял руку и что его душил до полусмерти, которого отец проклял и прочь выгнал из дома, братом мне никогда не будет. Это точно, что этот пан Шчука – Андрей? Легко об этом было догадаться! Милое будет соседство, – рассмеялся он, – но и ему с моим не поздравляю. Хорошо, что знаю, что светит; буду знать, как должен поступать.
Ксендз пробощ, видя, что его хладнокровие не только не поможет, но может раздражить его, встал молчащий, начал натягивать дырявые перчатки, шерстяной платок завязал вокруг шеи, напялил шапку-ушанку, чтобы легче на голову вошла, и направился к дверям.
– Слава Христу! – откликнулся он на пороге. – И пусть мир снизойдёт на вас, а любовь в ваше сердце…
Он вздохнул и, не провожаемый, вышел на крыльцо, вызывая спящего возницу, который, дожидаясь его, задремал на козлах.
VII
Пан Еремей Пятка, у которого препятствием стояли разнообразные, не сделанные ещё приготовления к большому путешествию, временно поселилися в соседнем местечке. Он нанял домик в предместье с садиком и конюшенкой и туда въехал с остальным своим инвентарём. А так как, переезжая из деревни в домик, хоть много вещей новому наследнику продал, всегда нелегко было разместиться, продавалось постоянно постепенно за бесценок, что обременяло. Таким образом, приплывали новые деньги, местечко давало много возможностей для весёлого проведения времени и хоть пани Пятка вздыхала и плакала, он сам никогда таким счастливым не был. Урядники, арендаторы из околицы, мелкая шляхта почти каждый день являлись в местечко; Пятка был сверх всяких слов гостеприимным, приглашал к себе, угощал, выступали на стол карты, развлекались по целым дням, иногда по целым ночам, а бедная склочница плакала. Муж то на неё кричал, то её целовал, то её не слушал, а своё делал, а жизнь эта так была ему по вкусу, что поездка в Варшаву начинала быть сомнительной, а потеря последнего гроша аж слишком очевидной.
– Сегодня живём, завтра умираем! – повторялось почти каждый день, потому что пан Еремей имел за убеждение напомнить о бренности человеческих вещей, подражал римлянам, было это его carpe diem.
Нападало на него временами огромное покаяние, начинал жаловаться, просил прощения, собирался упаковывать вещи, но вскоре, уставший, он выходил в город за свечками и верёвками, и возвращался с несколькими весёлыми приятелями. Когда жена ему припоминала обещания и уверения, он клялся, что это было в последний раз… Однажды в зимний день как раз хорошо подобранное товарищество находилось в усадьбе и самозабвенно играли в элбесвелде, запивая чем-то кислым, что еврей называл вином, когда в сенях услышали вытирание ног, кашель, вопросы, а через минуту вошёл в комнату достойнейший, дорогой Похорыло.
В околице достойного Похорыло знали все и все его любили. Был самый сладкий на свете человек. Никогда никого и ничего не осудил, любил скопом весь мир – угождал всем, смеялся, ел, пил, обнимал и играл, и неизмерно развлекался. Никто у него никогда тучки на лице не видел. Уже поглядеть на него была настоящая сатисфакция. Лицо имел лунное, но не того бледного призрака, что в полночь блуждает по небесам – скорей вечернего весёлого приятеля, что, выходя на горизонт как бы из бани, красный, огромный, кажется, улыбается свету, говоря «Добрый вечер». Посередине сидел носик, как большой итальянский орех, а ниже под ним обывательские уста, широкие, раскрытые, с белыми зубами, созданные для потребления даров Божьих не вполрта. Уста эти смеялись даже, когда спал, а зубы, несмотря на сорок с лишним лет, грызли орехи, как ели кашу. Лысину имел отличную, гладкую, полированную, светящуюся, аж хотелось в неё поцеловать его. Сколько бы раз не отсчитывали сорок лысых для ослабления мороза, пан Похорыло был на памяти и в реестре самым первым [30]. Разумеется, что такая голова не могла сидеть нигде, только на приземистой фигуре, широкоплечей, почти квадратной, стоящей на толстых ногах, немного кривых, иногда, увы, распухших, но хорошо сложенных. Руки также имел всегда как бы распухшие и пухлые до избыта.
Когда показался в дверях, одним хором крикнули все в воодушевлении:
– А! Похорыло!
Он был уверен везде в таком приёме, приветствовал, поэтому, по кругу, вытирая тонкие усики и моргая глазами, которые толстые щёки немилосердно сжимали.
– А! Похорыло!
А остроумный хозяин сокращённо только:
– А, Рыло, а, Рыло!
Начали петь на разные тона, на приём, басом и дискантом. Пятка, который всегда имел страсть с стихам, пропел:
Лишь бы ему везло!Прибыл