Я, впрочем, не огорчился. Тридцать дней не так уж много! Я потерплю, у меня только прибавится материала, который я использую, как только выйду на свободу, против этих гарпий правосудия. Я покажу, что может сделать американский юноша, когда его права и привилегии растоптаны, как были растоптаны мои! Мне отказали в праве предстать перед судом присяжных; мне отказали в праве признать себя виновным или не признать; мне даже отказали в суде (ибо не мог же я считать то, что происходило в Ниагарском Водопаде, судом!); мне не дали возможности снестись с адвокатом или с кем бы то ни было и, стало быть, отказали в праве жаловаться на нарушение моего habeas corpus; мне выбрили лицо, остригли волосы, надели на меня полосатую одежду каторжника; заставили выполнять каторжную работу за хлеб и воду и ходить «гуськом» под охраной вооруженной стражи. И за что это все? Что я сделал? Какое преступление я совершил? Чем я оскорбил граждан города Ниагарский Водопад? Я даже не нарушил правила, запрещающего ночевать на улице. Я спал не на улице, а в поле! Я даже не просил хлеба и не «клянчил монетки» на их улицах! Все, что я сделал, заключалось в том, что я прошелся по их тротуару и поглядел на их грошовый водопад. Какое же это преступление? Юридически я не провинился ни в каком проступке. Ладно же, я им покажу, дайте срок!
На следующий день я обратился к надзирателю. Я потребовал адвоката. Надзиратель высмеял меня. Высмеяли меня и другие. Я был отрезан от внешнего мира! Я пытался написать письмо, но узнал, что письма читаются, подвергаются цензуре или конфискуются тюремными властями и что «краткосрочникам» вообще не позволяют писать писем. После этого я пытался посылать письма через освобождаемых арестантов, но узнал, что их обыскали, письма нашли и уничтожили. Ладно, все это отягчит обвинение, которое я предъявлю, выйдя на свободу!
Но по мере того, как тянулись тюремные дни, я становился рассудительнее. Я наслушался невероятных, чудовищных рассказов о полицейских, полицейских судах и адвокатах. Арестанты рассказывали мне о личных столкновениях с полицией, рассказывали вещи, наводящие ужас. Еще страшнее были рассказы о людях, которые погибли от рук полиции и поэтому не могли рассказать о себе. Много лет спустя в докладах «Комиссии Лексоу» мне пришлось читать правдивые и еще более страшные повести, чем те, каких я наслушался. В первые дни моего сидения в тюрьме я смеялся над всем, что мне рассказывали.
Но дни проходили, и я начал верить. Я собственными глазами увидел в этой тюрьме вещи невероятные и чудовищные.
Возмущение мое испарялось, в меня начал закрадываться страх. Я отчетливо понял наконец, против чего я восстал. Я присмирел, утихомирился. С каждым днем я все более укреплялся в решении не поднимать шуму, когда меня выпустят. Единственное, чего я ждал, это возможности уйти из этих мест. Именно это я и сделал, когда меня освободили. Я придержал язык, ушел тихоней и благоразумно стал пробираться в штат Пенсильвания.
Два дня я работал на тюремном дворе. Работа была тяжелая, и хотя я и отлынивал при всяком удобном случае, я скоро совсем извелся. Причиной было скудное питание. На такой кормежке никто не мог хорошо работать. Хлеб и вода — вот все, что нам давали. Раз в неделю полагалось мясо, но мясо это не всегда доходило до нас, и так как из него предварительно вываривались все питательные элементы для приготовления «супа», то уже было все равно: пробовать раз в неделю это мясо или не пробовать совсем.
Кроме того, в нашей хлебно-водяной диете был один существенный дефект. Получая в изобилии воду, мы не получали достаточно хлеба. Хлебный паек был размером с два мужицких кулака, и каждому заключенному выдавалось три таких пайка на день. Должен сказать, у воды было одно хорошее качество — она была горячая. Утром она называлась «кофе», в полдень ее величали «супом», а вечером она выдавалась как «чай». Но это была все та же вода. Арестанты называли ее «заколдованной водичкой». Утром она была черной оттого, что ее кипятили с горелыми корками хлеба. В полдень ее подавали бесцветной с солью и каплей жиру. Вечером она приобретала пурпурно-каштановый цвет, не поддающийся никакому определению; чай был из рук вон дрянной, но вода была отменно горяча.
Очень голодная публика сидела в исправительной тюрьме округа Эри! Только «долгосрочники» знали, что значит поесть. Дело в том, что они довольно скоро научились кормиться пайками, выдававшимися «краткосрочникам». Я знаю, что долгосрочники получали более сытную еду; их было много в нижнем этаже нашего корпуса, и в бытность свою старостой я воровал у них провиант при раздаче. Человек не может жить одним хлебом, да еще получаемым в недостаточном количестве!
Мой приятель был источником земных благ: он выполнил свое обещание. После двух дней работы во дворе меня вывели из моей камеры и сделали старостой — «коридорным». Утром и вечером старосты разносили хлеб заключенным в их камеры. Но в полдень применялся другой прием. Заключенные возвращались с работы длинной вереницей. Войдя в дверь нашего корпуса, они разрывали цепь и снимали руки с плеч товарищей, шедших впереди. Сразу же за дверью стояли лотки с хлебом, и здесь же находился первый коридорный и два его помощника. Я был одним из них. Нашей задачей было держать лотки с хлебом, пока не пройдет шеренга заключенных. Как только лоток, скажем, мой, опорожнялся, мое место занимал другой коридорный с новым полным лотком. Когда опорожнялся этот, я занимал его место. Так мимо нас непрерывно проходили ряды заключенных, и каждый протягивал правую руку и брал хлебный паек с лотка.
Другую работу выполнял первый коридорный. При нем была дубинка. Он стоял возле лотка и наблюдал. Несчастные голодные арестанты не всегда могли отделаться от иллюзии, что когда-нибудь можно сцапать с лотка лишний кусок хлеба. Но на моей памяти им это ни разу не удалось! Дубинка первого коридорного с молниеносной быстротой выбрасывалась вперед и с проворством лапы тигра опускалась на дерзновенную руку. У первого коридорного был отличный глаз, и он набил этой дубинкой столько рук, что не мог промахнуться. Промахов и не было, обычно он наказывал провинившегося заключенного тем, что отбирал у него законный паек и отправлял в камеру обедать горячей водой.
Не раз случалось, что в то время, как все эти люди лежали голодные в своих камерах, я видел сотню и более пайков, припрятанных в камерах коридорных! Казалось, нелепо было удерживать чужой хлеб! Но это был наш доход! В нашем корпусе мы были хозяева и проделывали приблизительно то же, что позволяли себе хозяева государственного масштаба. Мы заведовали снабжением населения продовольствием и совершенно так же, как наши собратья, бандиты с «воли», заставляли публику дорого платить за это. Мы торговали этим хлебом. Раз в неделю люди, работавшие во дворе, получали кусочек прессованного табака для жевания стоимостью в пять центов. Этот жевательный табак был денежной единицей нашего царства. Обычно мы выменивали два-три пайка хлеба за кусочек табака, и заключенные покупали его у нас не потому, что меньше любили табак, но потому, что больше любили хлеб. О, я знаю, это было то же самое, что отнимать конфетку у ребенка, но что вы хотите, надо было жить! Инициатива и предприимчивость должны же быть вознаграждены! Кроме того, мы лишь подражали примеру людей за стенами тюрьмы, которые в более широком масштабе и под более почетной маской купцов, банкиров и промышленников делали то же, что и мы. Что сталось бы с этими беднягами без нас, я даже не мог себе представить. Небу известно, что мы пускали хлеб в народное обращение по тюрьме. Да еще поощряли бережливость и экономию… у бедняг, отказывавшихся от табака. Мы подавали им пример! В сердце каждого арестанта мы насаждали честолюбивое стремление уподобиться нам и тоже заняться коммерцией. Мы были спасителями общества — так, думаю я, надо понимать это дело.
Вот голодный человек без табака. Может, он мот и все израсходовал на себя. Отлично — у него пара подтяжек. Я предлагаю за них полдюжины пайков хлеба или дюжину пайков, если подтяжки окажутся очень хорошего качества. Нужно вам сказать, что я не ношу подтяжек, но это неважно. За углом живет «долгосрочник», отбывающий десять лет заключения за убийство. Он носит подтяжки, и ему понадобилась одна пара. Я могу поменять ему подтяжки на имеющееся у него мясо. А мне хочется мяса. А может, у него найдется какой-нибудь потрепанный роман в бумажной обложке. Это находка! Я могу его прочесть, а потом сбыть пекарям за пирожное или поварам за мясо и овощи, или истопнику за приличный кофе, или еще кому-нибудь за газеты, которые иногда просачивались в тюрьму, один Аллах ведает, какими путями. Все эти повара, пекари и истопники были такими же арестантами, как и я, и жили в нашем корпусе, в первом ряду камер над нами.
Короче говоря, в нашей «исправилке» царила высоко развитая система товарообмена. Были в обращении и деньги. Эти деньги попадали контрабандой через краткосрочников, а чаще всего — из цирюльни, где обирали новичков; главная же масса денег шла из камер долгосрочников — как они их добывали, не могу понять.