— Батюшки! — прошептал он наконец, — да он никак с радости-то обезумел?.. Что ты это, друг сердечный?.. Христос с тобою!
Чему ж дивишься? — сказал Буйносов. — Отец Левшина был моим задушевным приятелем… Он сам молодец прекрасный… Левшины люди родословные…
Хороши родословные! — прервал Куродавлев. — И батюшка и сынок — оба стрельцы!
Стрельцы, да не изменники; а по мне тот, кто служит верой и правдой царю-государю — где бы он ни служил… да вот, хоть, например, стрелецкий полковник Сухарев…
— Ну, что по-твоему?.. Чай, нашему брату будет в версту?
— А почему же нет?
У Куродавлева руки опустились.
— Эге! — промолвил он, глядя на своего гостя, — как вы там в Москве-то онемечились!.. Ну!.. Так тебе ничего, что твоя дочь стрелецкая сотничиха?
— Ничего.
— Ну, а коли тебе ничего, так мне и подавно!.. Ведь Софья-то Кирилловна моя крестница, а не дочь родная.
— Да что об этом говорить?.. Веди меня скорей к ней…
— Постой!.. Ведь надобно же ей сказать, кто она такая, а то ведь ты ее перепугаешь: кинешься к ней на шею, закричишь, заплачешь… Побудь немного здесь. Я сам приведу к тебе молодых… Эки времена! — продолжал шепотом Куродавлев, идя во внутренние покои. — Я думал, что с ног его срежу, а он как ни в чем не бывало!.. Стрелецкий сотник ничего… ну!..
Прошло несколько минут; разумеется, каждая из них не имела конца для Буйпосова. Несколько уже раз хотел он бежать навстречу к своей дочери, искать ее по всему дому, проклинал медленность Куродавлева, и вот наконец в соседних покоях послышались скорые шаги, двери растворились; молодая женщина, с закинутой назад фатою, вбежала в комнату и с радостным криком бросилась в объятия Буйносова.
— Дочь моя, дитя мое!.. Сонюшка, друг мой! — не говорил, а рыдал старик отец, прижимая к груди своей ту, которую он давно уже оплакал.
А Софья… о, в эту минуту она была совершенно счастлива! Все прошедшее воскресло в душе ее. Вот этот другой отец, который являлся ей иногда как будто бы во сне — вот его родные, милые черты!.. Эти детские воспоминания не мечта, — нет! Этот тайный шепот сердца не обманул ее: она не дочь Андрея Поморянина!
Я не стану описывать, или, вернее сказать, я не могу описать вам, что чувствовали отец и дочь при этом неожиданном свидании. Как ни богат, ни роскошен язык русский, но он так же, как и все языки земные, беден и мертв, когда дело идет о том, чтобы описать эту чистую, непорочную радость души, это тихое, неизъяснимое блаженство, которые сближают землю с небесами; но там они вечны, а здесь эта радость, это блаженство — минутные гости. Там Господь Бог дает их даром, а здесь почти всегда мы покупаем их страданьем целой жизни.
Когда первый восторг свидания прошел, Буйносов обнял с нежностью Левшина и назвал его своим милым сыном. Хозяин хотя и поморщился, однако ж не сказал ни слова и пригласил всех в самую обширную комнату своего дома. Там был накрыт стол и дожидался священник. После молитвы, отец Егор надел на молодых венцы, которыми они венчались в церкви, а хозяин посадил их рядом на кресла, обитые богатой парчой. Перед ними стоял, по обычаю наших предков, огромный свадебный каравай, начиненный всякими сластями. По правую руку Левшина Юрий Максимович посадил священника, Буйносов сел рядом с дочерью, а подле него поместился хозяин. За креслами князя и княгини — так называли в старину всех молодых — стоял, светлый, как медный грош, наш давнишний знакомец Ферапонт. Он не мог наглядеться на своих молодых господ, перемигивался с Дарьей, которая, вместе с другими сенными женщинами, выглядывала из-за двери, и ухмылялся по временам так выразительно, что шут Тришка отвел его после обеда в сторону и сказал:
— Ну, брат Ферапонт, какие ты рожи корчил за столом!.. Нечего сказать — мастерище!.. Выучи меня, пожалуйста, голубчик!
Когда хозяин выпил несколько кубков знаменитого угорского винца за здоровье своего друга, Кириллы Андреевича и деток его, то стал немного'повеселее.
— А ведь надо сказать правду, — молвил он, толкнув локтем Буйносова, — любо на молодых-то посмотреть — парочка! Хороша твоя дочка, друг сердечный, да и Дмитрий Афанасьевич — экий писаный красавец!.. Эх, жаль! Не служи только этакий молодец в стрелецком войске…
— Да он уж в нем не служит, — прервал Буйносов.
— Как?
— Да он приписан к царской охоте. Государь Иван Алексеич изволил мне обещать пожаловать его в свои начальные сокольники.
Прямо в начальные сокольники?.. Ну, это полегче… А все, любезный, хоть дойди он до чина старшего подсокольничьего, так и тут станут говорить: «Что, дескать, он ходит таким козырем — оглянулся бы назад… Теперь, дескать, он шапку-то заломил, а напреж сего не велик был человек. Служил-де в стрельцах, и батюшка его был стрелецким головою».
Да полно об этом толковать, — сказал Буйносов. — брат Юрий Максимович, зажился ты в своих
Брынских лесах… Пора тебе приехать в Москву проветриться. Там уж не об этом речь идет. У государя Петра Алексеича пображивают в головушке свои замыслы. У него только тот и боярин, кто по-боярски служит, сиречь не жалея живота своего. А лежебок-то он не очень жалует — не прогневайся.
— Послужили и мы! — сказал Куродавлев. — И если б меня не обидели…
— Обидели?.. Вот то-то и есть!.. Да погоди, любезный, дай только подрасти государю Петру Алексеичу: у него бояре местами считаться не станут.
— Право?.. Да ведь батюшка-то его, царь Алексей Михайлович, не глупей его был, а в наши боярские дела не вступался.
— А этот вступился!.. Вот попомни мое слово, повернет он все по-своему.
— Что ты говоришь?.. Да не дай Господи дожить до этого!
— А вряд ли не доживем, — прошептал боярин Буйносов, принимаясь за новый кубок угорского вина..