И здесь следует упомянуть, что своим успехом я немало обязана его другу, мистеру Харгрейву. Он постоянно наезжал в Грасдейл и часто оставался обедать, Артур же, боюсь, охотно забыл бы свои обещания, а с ними и чувство собственного достоинства, ради возможности «весело провести вечерок» столько раз, сколько его другу было бы угодно разделить с ним это похвальное времяпрепровождение. И уступи тот его желанию, он за один-два вечера свел бы на нет усилия многих недель и смел бы, как пушинку, непрочный барьер, воздвигнуть который мне стоило стольких забот и труда. Вначале я так этого страшилась, что унизилась даже до того, чтобы в разговоре наедине намекнуть мистеру Харгрейву о моих опасениях и выразить надежду, что склонность Артура к подобным излишествам не найдет в нем поддержки. Он обрадовался этому доверию и, бесспорно, не предал его. В тот раз и во все последующие его присутствие не только не толкало хозяина дома дать волю своему пристрастию, но, напротив, содействовало обузданию злосчастной слабости — ему неизменно удавалось увести Артура из столовой в гостиную довольно скоро и во вполне пристойном состоянии. Если он пропускал мимо ушей намеки вроде: «Ну, я не хочу долее разлучать тебя с твоей супругой» или «Не следует все-таки забывать, что миссис Хантингдон скучает там одна», то его гость просто вставал из-за стола и направлялся к двери, вынуждая хозяина волей-неволей следовать его примеру.
И я уже встречала мистера Харгрейва как истинного друга нашей семьи, чье общество Артуру неопасно, а лишь поддерживает в нем бодрость духа и развеивает томительную скуку полного безделья и вносит приятное разнообразие в нашу уединенную жизнь. Я видела в нем полезного союзника и не могла не испытывать к нему благодарности, которую и выразила при первом же удобном случае. Но тут же сердце шепнуло мне, что все не так уж хорошо, и мысль эта вызвала краску на моем лице, которая стала еще гуще под его пристальным взглядом. А то, как он принял мои слова, только удвоило эти дурные предчувствия. Он в восторге оттого, что мог оказать мне услугу, но его радость умеряется сочувствием ко мне и жалостью к себе… Не знаю из-за чего, так как я не осведомилась о причине и не допустила, чтобы он излил мне свои печали, а поспешила уйти. Его вздохи и другие намеки на скрытое горе, казалось, исходили из самой глубины его сердца, но либо ему придется удерживать их при себе, либо изливать в другие уши, только не в мои — наши отношения и так уже излишне доверительны. Я вдруг подумала, насколько дурно, что между другом моего мужа и мной существует какой-то сговор, ему неизвестный и прямо с ним связанный. Но потом я подумала: «Если это и дурно, то ведь виноват Артур, а вовсе не я».
И, право, не знаю, не за него ли я тогда покраснела! Ведь мы с ним — одно, и я настолько это ощущаю, что его падение, его слабости, его проступки становятся как бы моими. Я краснею за него, я боюсь за него, я раскаиваюсь за него, плачу, молюсь и страдаю за него, как за себя. Но действовать за него я не могу, а потому не могу не быть униженной, запачканной этим единством как в собственных моих глазах, так и на самом деле. Я полна такой решимости любить его, с таким волнением ищу извинения его ошибкам, что все время о них думала и пыталась оправдывать наиболее безнравственные его взгляды и худшие его поступки, пока не свыклась с пороком и чуть ли не стала соучастницей его грехов. Вещи, которые прежде возмущали меня и преисполняли отвращения, теперь кажутся всего лишь естественными. Я знаю, насколько они дурны, ибо рассудок и Божьи заповеди подтверждают это, но постепенно утрачиваю тот безотчетный ужас и омерзение перед ними, которые вложила в меня природа или же воспитала тетя своими наставлениями и примером. А может быть, прежде я была слишком сурова в своих суждениях, так как питала отвращение не только к грехам, но и к грешникам, теперь же, льщу себя мыслью, я стала более милосердной и терпимой… Но разве я к тому же не становлюсь более равнодушной, более бесчувственной? Какой дурочкой была я, мечтая, что моих сил и моей чистоты будет достаточно, чтобы спасти и себя и его! Столь тщеславные претензии заслуживают того, чтобы я погибла вместе с ним в пропасти, от которой тщилась его уберечь Да спасет меня от нее Господь! И его тоже! Бедный Артур, я ведь все еще надеюсь, все еще молюсь о тебе. Хотя я пишу так, словно ты — нераскаянный негодяй, для которого уже нет ни спасения, ни прощения, причина только в моей мучительной тревоге, в страстном желании, чтобы это было не так! Люби я тебя меньше, то не была бы столь ожесточенной, столь взыскательной.
Его поведение в последнее время свет назвал бы безукоризненным, но я-то знаю, что сердце его не переменилось. А весна близка, и я дрожу при мысли о том, что она сулит.
Едва его измученный организм начал обретать прежние силы и настрой, как ему стали тягостны уединенность и покойное однообразие нашей жизни, а потому я предложила съездить к морю, чтобы он развлекся и еще более окреп, — и ради здоровья нашего малютки. Но нет! Воды и курорты невыносимо скучны, а к тому же один друг пригласил его на месяц-другой в Шотландию, где можно отлично развлекаться охотой на рябчиков и оленей, и он обещал, что обязательно приедет.
— Так, значит, ты снова меня покинешь, Артур?
— Да, радость моя. Но только лишь, чтобы любить тебя еще сильнее, когда вернусь и искуплю все прошлые свои обиды и недостатки! И можешь за меня не опасаться — в горах нет никаких соблазнов. А ты тем временем, если пожелаешь, можешь погостить в Стейнингли: твои дядя и тетка уже давно, как тебе известно, нас ждут, но между мной и почтенной дамой существует такое сильное взаимное отталкивание, что я никак не могу собраться с духом.
Я охотно воспользовалась этим разрешением, хотя несколько побаивалась расспросов тети и ее взгляда на мою семейную жизнь, о которой я писала довольно сдержанно, так как ничего особенно радостного сообщить не могла.
На третьей неделе августа Артур отбыл в Шотландию, куда с ним отправился и мистер Харгрейв, о чем я узнала с большим облегчением. А затем я с маленьким Артуром и Рейчел уехала в Стейнингли, мой милый прежний дом — его и обитавших в нем дорогих моему сердцу людей я вновь увидела с радостью и грустью, настолько слившимися воедино, что мне уже не удавалось их различить. И я не могла бы сказать, были счастливыми или горькими слезы, улыбки, вздохи, которые вызывали у меня эти родные милые лица, и голоса, и даже самые стены и мебель. Еще и двух лет не прошло с тех пор, как я видела и слышала их в последний раз, но каким долгим казался теперь этот срок. Еще бы! Ведь как неизмеримо изменилась я сама. Чего только я не увидела, не перечувствовала и не узнала с тех пор? Впрочем, изменились и они: дядя заметно постарел и одряхлел, да и тетя стала еще более печальной и серьезной. Мне кажется, она не сомневается, что я горько раскаиваюсь в своей опрометчивости, хотя она ни словом на это не намекнула и не стала с торжеством напоминать мне о своих отвергнутых мною советах, чего, признаюсь, я опасалась. Но она наблюдала за мной очень внимательно (куда внимательнее, чем мне хотелось бы!) и словно не доверяла моей веселости, с излишней проницательностью замечала каждый намек на грусть или тягостные мысли, ловила любую мою неосторожную фразу и толковала их на свой лад, пусть молча. Время от времени она нежданно подвергала меня очень мягкому, но настойчивому допросу и таким образом узнала много подробностей, о которых я не собиралась говорить, и, сопоставляя эти отрывочные сведения, сумела, боюсь, получить достаточно ясное представление о недостатках моего мужа и моих горестях, хотя и не узнала почти ничего о еще остающихся мне источниках надежды и утешения. Ведь, как убедительно ни старалась я описывать лучшую сторону натуры Артура, нашу взаимную привязанность и множество причин, по которым мне должно быть счастливой и благодарной судьбе, она выслушивала эти признания с холодным спокойствием, словно мысленно делала из них собственные выводы. Я убеждена, что выводы эти чаще бывали заметно хуже истинного положения вещей. Но, бесспорно, описывая свое счастье, я слегка преувеличивала. Гордость ли заставляла меня с таким упорством делать вид, будто я во всем довольна своим жребием? Или только благородная решимость нести свой добровольно возложенный на себя крест без единой жалобы и не допустить, чтобы любящая меня душа даже слегка соприкоснулась с бедами, от которых она так старалась меня уберечь? Возможно, тут было и то и другое, но главную роль играло второе соображение.
Гостила я у них недолго. Не только потому, что тяготилась постоянным наблюдением и недоверием, которые ощущала, как суровый упрек, ранивший меня куда больнее, чем она догадывалась, но еще и потому, что маленький Артур утомлял своего двоюродного деда, хотя и нравился ему, а также доставлял много хлопот двоюродной бабушке, которая полюбила малютку и постоянно тревожилась о его здоровье.