Где этот бродячий джентльмен приобрел свои бродячие замашки, я, конечно, не знаю, и ожидать этого от меня не приходится, но когда мы сели завтракать, он ушел за угол, и не успели мы проглотить последний кусок, он уже был тут как тут — я прямо диву далась, — и то же самое повторялось и за обедом, и вечером, и в театре, и у ворот гостиницы, и у дверей магазинов, где мы покупали какой-нибудь пустяк, и во всех остальных местах, и вместе с тем он страдал привычкой плеваться. А насчет Парижа я могу сказать вам лишь одно, душенька: это и город и деревня вместе, и всюду там резные камни, и длинные улицы с высокими домами, и сады, и фонтаны, и статуи, и деревья, и позолота, и необыкновенно рослые солдаты, и необыкновенно малорослые солдаты, и прелестнейшие няньки в белейших чепчиках, играющие в скакалку с претолстенькими детишками в преплоских шапочках, и повсюду столы, накрытые к обеду чистыми скатертями, и люди, которые сидят на улице, покуривая и потягивая напитки весь день напролет, и повсюду на открытом воздухе представляют разные пьески для простого народа, а любая лавка похожа на прекрасно обставленную комнату, и все как будто играют во все на свете. А уж если говорить о сверкающих огнях, которые зажигаются, когда стемнеет, и внизу, и спереди, и сзади, и вокруг, и о множестве театров, и о множестве людей, и о множестве всего чего угодно, — так это сплошное очарование. И, пожалуй, одно только меня и раздражало: платишь ли, бывало, за проезд по железной дороге, или меняешь деньги у менялы, или берешь билеты в театр, служащая дама или господин непременно сидит в клетке (я думаю, их посадило туда правительство) за толстенными железными прутьями, так что все это больше смахивает на зоологический сад, чем на свободную страну.
А вечером, когда я, наконец, уложила в постель свои драгоценные кости и мой юный сорванец пришел поцеловать меня и спросил: «Что вы думаете об этом чудесном-расчудесном Париже, бабушка?» — я ему ответила: «Джемми, мне кажется, будто какой-то роскошный фейерверк пущен у меня в голове». Поэтому на следующий день, когда мы поехали за моим наследством, живописная местность показалась мне очень освежающей и успокоительной, и я прекрасно отдохнула от одного ее вида, что было для меня весьма полезно.
И вот, наконец, душенька, мы приехали в Санс, хорошенький городок с огромным собором, а у собора две башни, и грачи влетают в бойницы и вылетают из них, а на одной башне стоит еще одна башня вроде каменной кафедры. И на этой кафедре, такой высокой, что птицы летают ниже ее — вы не поверите, — я заметила пятнышко (когда отдыхала в гостинице перед обедом), и люди объяснили мне знаками, что это пятнышко — Джемми, да так оно и оказалось. Я-то, сидя на балконе гостиницы, воображала, что ангел мог бы опуститься на эту башню и возвестить людям, что они должны стать хорошими, но я никак не подозревала, что именно возвещает с такой высоты, сам того не ведая, наш Джемми одному из жителей этого города.
А как приятно была расположена гостиница, душенька! Прямо под башнями, так что их тени весь день падали на стены, меняясь, как на солнечных часах, а крестьяне въезжали во двор и выезжали со двора в повозках и крытых кабриолетах, а рынок был перед самым собором, и все кругом было такое чудное, — прямо как на картине. Мы с майором решили, что чем бы ни кончилось получение моего наследства, но провести наши каникулы лучше всего здесь, и мы решили также не омрачать радости нашего милого мальчика встречей с англичанином, если он еще жив, а лучше нам пойти туда вдвоем. Надо вам знать, что на той высоте, куда забрался Джемми, у майора захватило дыхание, и, оставив мальчика с проводником, он вернулся ко мне.
После обеда, когда Джемми отправился посмотреть на реку, майор пошел в мэрию и вскоре вернулся с каким-то военным при шпаге, со шпорами, в треугольной шляпе, с желтой перевязью через плечо и длинными аксельбантами, которые ему, наверное, мешали. И вот майор говорит:
— Англичанин до сих пор лежит в том же состоянии, дорогая моя. Этот джентльмен проводит нас к нему.
Тут военный снял передо мной свою треуголку, и я заметила, что волосы у него надо лбом выбриты в подражание Наполеону Бонапарту, но непохоже.
Мы вышли через ворота, миновали огромный портал собора и пошли по узенькой улице, где люди сидели, болтая друг с другом, у дверей своих лавок, а дети играли на мостовой. Военный шел впереди и, наконец, остановился у лавки, где продавали свинину и где в окне красовалась статуэтка сидящей свиньи, а из двери в жилую часть дома выглядывал осел.
Завидев военного, осел вышел на мостовую, потом повернулся и, стуча копытами, пошел обратно по коридору, выходящему на задний двор. Таким образом, путь был очищен, и вас с майором провели по общей лестнице на третий этаж, в комнату с окнами на улицу — пустую комнату с красным черепичным полом, темную оттого, что наружные решетчатые ставни были закрыты. Когда военный открыл ставни, я увидела башню, на которую поднимался Джемми, темнеющую на закате, и, обернувшись к кровати у стены, увидела англичанина.
У него было что-то вроде воспаления мозга и волосы все вылезли, а на голове лежала сложенная в несколько раз мокрая тряпка. Я посмотрела на него очень внимательно — он лежал совсем изможденный, с закрытыми глазами, — и вот я и говорю майору:
— Никогда в жизни я не видела этого человека.
Майор тоже посмотрел на него очень внимательно и говорит мне:
— И я никогда в жизни его не видел.
Когда майор перевел наши слова военному, тот пожал плечами и показал майору игральную карту, на которой было написано про мое наследство. Завещание было написано слабой, дрожащей рукой, вероятно в кровати, и я так же не признала почерка, как не признала лица этого человека. Не признал его и майор.
Хотя бедняга лежал в одиночестве, за ним ухаживали очень хорошо, но в то время он, наверное, не сознавал, что кто-нибудь сидит рядом с ним. Я попросила майора сказать военному, что мы пока не собираемся уезжать и завтра я вернусь сюда подежурить у постели больного. Но я попросила майора добавить — и при этом резко качнула головой, чтобы подчеркнуть свои слова: «Мы оба сходимся на том, что никогда не видели этого человека».
Наш мальчик чрезвычайно удивился, когда мы, сидя на балконе при свете звезд, рассказали ему об этом, и начал перебирать написанные майором рассказы о моих прежних жильцах, спрашивая, не может ли англичанин быть одним из них. Оказалось, что не может, и мы пошли спать. Утром, как раз во время первого завтрака, военный пришел, звеня шпорами, и сказал, что доктор заметил по каким-то признакам, что больной перед смертью, возможно, придет в сознание. Тут я и говорю майору и Джемми:
— Вы, мальчики, ступайте порезвитесь, а я возьму молитвенник и пойду посидеть с больным.
И я пошла и просидела несколько часов, время от времени читая бедняге молитву, и только в середине дня он пошевельнул рукой.
Раньше он лежал совсем неподвижно, так что не успел он пошевельнуться, как я заметила это, сняла очки, отложила книгу, поднялась и стала смотреть на него. Сначала он шевелил одной рукой, потом обеими, а потом — как человек, который пробирается куда-то в потемках. Еще долго после того, как глаза его открылись, они были словно затянуты пеленой, и он все еще нащупывал себе путь к свету. Но постепенно зрение его прояснилось и руки перестали двигаться. Он увидел потолок, он увидел стену, он увидел меня. Когда его зрение прояснилось, мое прояснилось также, и когда мы, наконец, взглянули друг другу в лицо, я отшатнулась и крикнула сгоряча:
— Ах, вы, злой вы, злой человек! Вот вы и наказаны за свой грех!
Ведь едва жизнь затеплилась в его глазах, я узнала в нем мистера Эдсона, отца Джемми, так жестоко покинувшего бедную молодую незамужнюю мать Джемми, которая умерла на моих руках, бедняжка, и оставила мне Джемми.
— Жестокий вы, злой человек! Подлый вы изменник!
Собрав последние силы, он попытался повернуться, чтобы спрятать свое жалкое лицо. Рука его свесилась с кровати, а за нею и голова, и вот он лежал передо мной, сломленный и телом и духом. Поистине печальное зрелище под летним солнцем!
— О господи! — заплакала я. — Научи, что мне сказать этому несчастному! Я бедная грешница, и не мне его судить!
Но, подняв глаза на ясное яркое небо, я увидела ту высокую башню, где Джемми стоял выше пролетавших птиц, глядя на окно этой самой комнаты, и мне почудилось, будто там засиял последний взгляд его бедной прелестной молодой матери, — такой, каким он стал в ту минуту, когда душа ее просветлела и освободилась.
— Ах, несчастный вы, несчастный, — говорю я, став на колени у кровати, — если сердце ваше раскрылось и вы искренне раскаиваетесь в содеянном, спаситель наш смилуется над вами!
Я прижалась лицом к кровати, а он с трудом дотянулся до меня бессильной рукой. Хочу верить, что это был жест раскаяния. Больной пытался крепко уцепиться за мое платье, но пальцы его были так слабы, что тут же разжались.