Однажды утром я предложил ему уйти от нас. В этот же вечер загорелся наш балаган, и среди диких завываний караибов, которых пришлось выгонять из огня, как медведей, и уводить с помощью солдат, мы увидели, как пламя пожирает наш бедный караван вместе со всем его содержимым. Костюмы, занавес, декорации — все исчезло, все, вплоть до бумажника, где было спрятано несколько банковых билетов. Я полез искать его в самое пекло, но напрасно: прыгая в огонь, я вдруг увидел, как раздвинулись в улыбке черные губы негра и расширились зрачки его глаз. Ручаюсь головой, что преступление совершил сн. Там, на берегу большой реки, на краю чьей‑нибудь могилы, он поклялся в ненависти, вечной ненависти к белым.
Он не увидел больше своей родины, не вернулся туда со скальпами замученных и убитых им людей: впоследствии один из дикарей, внезапно почувствовавш::“: тоску по крови, выпустил ему кишки.
Что до нас, то мы вдруг оказались без всего — без денег, даже без театральных костюмов, а без них невозможно было продолжать заниматься нашим ремеслом. Мы отпустили негра и дикарей, потому что не могли теперь держать их у себя, кормить, не могли платить им, и продали слепую лошадь. Бедная! Когда мы расставались с ней, она, словно чувствуя, что ее бросают навсегда, жалобно заржала и обратила на нас свои мертвые глаза, в которых, казалось, стояли слезы.
А потом началась нелепая жизнь, полная лишений, жизнь, которую я, тем не менее, охотно пережил бы еще раз.
О, счастливые времена, когда только я, один я, мог ее утешить и только мои шесть футов и пять дюймов могли ее поддержать!
Когда мы остались одни в вечер катастрофы, то была тяжелая минута, но как только дверь чердака, куда мы перенесли остатки своего тряпья, закрылась за нами, она бросилась мне на шею и сказала:
— Ну, великан! Что нам делать?
От этих слов, произнесенных грустным голосом, мое сердце затрепетало от радости, и воспоминание о времени, последовавшем за нашим разорением, я не променял бы на лучшие дни богачей.
На следующий день я выкрасил Розиту.
III— Я сделал из нее жительницу южных побережий, украденную пиратами, спасенную англичанами и татуированную всеми, кому только было угодно.
Что до меня, то я отбросил в сторону мертвые языки и сделался просто патагонцем, ее вожаком, единственным, кто умел объясняться с ней и заставлять ее повиноваться.
Славный Поваренок, наш старый, верный помощник, — вот кто выкрикивал теперь у входа все эти любопытные вещи!
Благодаря его рекламе и какому‑то яванскому наречию, изобретенному нами для собственного удовольствия, мы с Розитой все время потешались над публикой.
Порой мы не могли удержаться от смеха. Тогда она поворачивалась спиной к зрителям, вопила, кричала, рычала и, наконец, заглушала смех, уткнувшись лицом в брюшко сырого цыпленка, которого держала в руках. Я наклонялся к ней, как бы для того, чтобы ее успокоить, и мы оба надрывались от хохота.
Правда, иногда мне было не до смеха: каждый раз, обновляя на ней краску, я испускал вздохи, которые были длиннее, чем я сам; ведь я красил Розиту, как красят двери — банка с краской в одной руке, кисть в другой. На это любимое тело я надевал плащ из чернил и растительного масла и вдевал кольца в ее розовый носик.
Неужели это она бродила там, на сцене, как дикий зверь, жуя табак, выплевывая огонь?
Поцелуев больше не было — между нами легла пропасть.
Приходилось дожидаться вечера. Да и вечером от нее не оставалось ничего европейского, кроме того кусочка тела, который ей удавалось спрятать под одеждой; она была белой женщиной лишь на одну треть, а на две трети — дикаркой.
Ах, сударь, как это больно! Не пожелаю вам иметь возлюбленную, которую приходится красить и к которой нельзя потом прикоснуться, словно к свежевыкрашенной стене!
Нам пришлось расстаться с малюткой, иначе ее тоже пришлось бы татуировать, и мы предпочли отослать ее к старой сестре Поваренка, жившей в деревне.
Как‑то раз нам с Розитой захотелось побродить вечером по дорогам, подышать ароматом полей и лесов. У меня явилось желание снова увидеть Розиту свежей и кокетливой, если только это было возможно для нее в выцветшем ситцевом платье, единственном, которое у нее осталось.
В десяти минутах ходьбы от нашей палатки протекала речка. Розита вышла, закутавшись в плащ, закрыв голову капюшоном, и окунула свое размалеванное тело в светлые волны.
Однако прачки, при свете луны полоскавшие белье немного ниже по течению, увидели ее и обо всем догадались по цвету воды, которая принесла к ним смытую с нее сажу. Они начали кричать, что она пачкает их белье, мутит воду, и погнались за ней, забрасывая ее грязью, осыпая бранью.
К ним присоединились и мужчины.
Я хотел было броситься в толпу, схватить кого‑нибудь из оскорблявших ее зевак и переломить его о свое колено. Но мысль о жандармах, о тюрьме испугала меня; подумав о том, что меня могут разлучить с ней, я задрожал и в темноте увлек ее прочь.
Один бог знает, что бы мы стали делать в таком виде: она — полуголая, я — в костюме генерала, без треуголки! Нам нельзя было вернуться в палатку, так как наши преследователи могли погнаться за нами и убить. Поваренку, оставшемуся там, едва удалось удрать от них. В этот день он навсегда распрощался с балаганом и спустя несколько дней сообщил нам, что находится там же, где Виолетта, и будет жить на свои сбережения и сбере^ жения своей сестры.
Случай, ангел — хранитель бедняков, привел на нашу дорогу ребенка из семьи циркачей, saltados — акробата. Бедный мальчик только что похоронил в нескольких лье отсюда свою мать и вместе с сестрой, восьмилетней сироткой, возвращался обратно в труппу, в соседний городок.
Мы окликнули его.
Увидев нас, девочка испуганно закричала, но мы подошли ближе и быстро подружились. В двух словах я рассказал нашу историю, мальчик — акробат рассказал мне свою. Он тоже был беден, очень беден, но у него все‑таки оставался еще старый клоунский колпак, который он отдал мне, а Розита накинула на плечи, застывшие от ночного холода, его коврик для упражнений. Я посадил уставшую девочку к себе на спину и с этим грузом возглавил шествие.
Я походил на одного из тех библейских великанов, которых изгонял перст пророка и которые шагали, унося с собой и семью и родину, по какой‑то далекой и проклятой земле.
Мы без помехи добрались до харчевни, где застали только что прибывшую труппу, к которой и должен был присоединиться наш спутник.
Директор предложил нам работать у нею, но при условии, »то я откажусь от роли великана и придумаю какой‑нибудь но- ььш «трюк». У него не было театра, и он не мог, да и не хотел открывать его.
Жребий мой был брошен уже давно.
Я даже не стал раздумывать: дал отставку великану и сделался уличным акробатом.
Уличные акробаты — это лица, у которых нет ни дощатого балагана, ни полотняной палатки, ничего, кроме разрешения префекта или мэра выворачивать себе члены и ломать кости, как и где им заблагорассудится, — на улицах, площадях, на перекрестках. Кассой им служит разбитое блюдце или старая оловянная тарелка.
— Милостивые государи и государыни, вот наша маленькая касса! Раскошеливайтесь! Не стесняйтесь! Если наша работа кажется вам честной и достойной внимания, просим не забывать нас. Мы принимаем все — от одного сантима до тысячи франков. Эй, музыка!
И вот представление начинается. Пока артисты исполняют номера, чтобы заработать несколько су — лишь несколько су! — клоун или девочка обходят публику и собирают свое жалкое вознаграждение.
Все те несчастные, которые ходят под окнами во дворах и жонглируют, поют, прыгают, которые поднимают с земли завернутый в бумажку медяк и смиренно просят у дверей кафе, чтобы им позволили вывернуть себе конечности или вывихнуть шею. словом, все те, которые вымаливают под открытым небом медную монету, — это уличные акробаты.
Их родина — улица, этот приют отставных циркачей: цыганок с обветренной кожей и худыми ногами, которые все еще танцуют и трясут плечами, ударяя высохшими пальцами в бубен; разбившихся акробатов, выдохшихся паяцев, неудавшихся уродов.
Весь капитал этих бедняков состоит в их гибкости и в их мужестве. Они терпят страшную нужду, глотают шпаги, пьют свинец, жуют цинк, изображают лягушку, змею, шест, вывихивают себе члены и честно поддерживают свою семью — поддерживают ее своим горбом.
Вот в эту‑то невеселую армию богемы я и вступил.
С высоты я упал прямо на улицу и, чтобы жить, испробовал все амплуа.
Начал я с того, что держал шест.
На палку, которую держит, крепко упершись ногами в землю, человек атлетического сложения, взбирается другой человек. Добравшись до верху, он делает там разные сложные гимнастические упражнения, затем ложится ничком на конец палки и, словно червяк, насаженный на иголку, беснуется в пустоте, шевелит руками и ногами, плавает в пространстве.