– Ступай, ступай, хватит дурака валять!
Это злит и оскорбляет Степана Ковича, и он боится этого больше, чем сопротивления и драки. Случается, что в своем бешенстве и ожесточении он, собравшись с силами, дает оплеуху какому-нибудь старику-еврею, но делает это так по-женски, так неумело и неестественно, что пошатывается вместе с евреем, словно и сам получил пощечину, и стоит перед ним, беспомощный и растерянный, думая, что весь свет, как и они оба, это видит. И оглядывается, не смотрит ли кто из усташей.
Из-за всего этого Степан Кович рад, что покидает Баню Луку и перебирается в другой город, где его никто не знает. Ему кажется, что в другом месте все пойдет лучше и легче.
Однако в Сараеве было так же, и даже хуже. Никто на него не обращал внимания. Давали ему какие-то мелкие поручения, точно курьеру. А в ночные «операции», которые молодые усташи предпринимали на свой страх и риск, его не звали и вообще избегали его. По вечерам он часто оставался один в большой спальне импровизированной казармы. Он запасался водкой, садился в укромном уголке на скамеечку и пил, одинокий и озлобленный, пытаясь утешить себя смутными неверными картинами собственного величия, которые вызывал в нем алкоголь. Но и это как-то не выходило в чужом, проклятом городе, кажущемся ему западней, расставленной в котловине между гор.
Сидя так однажды ночью, он услышал, как небольшая группа усташей договаривается и уславливается между собой. Звучали еврейские фамилии, названия улиц, номера домов. Он поднялся и, осмелев от водки, решительно потребовал, чтобы взяли и его. Наступило молчание. Ему показалось, что в молчании этом таится презрение, а случайные взгляды в замешательстве скользят мимо него куда-то дальше, где лучше и интереснее. Наконец ему неохотно дали адрес и фамилию одного еврея. Он пытался узнать, кто этот человек, как он живет, но все отмахивались от него и со смехом и грубыми шутками расходились. Кто-то, проходя мимо, весело крикнул:
– Ломись прямо в дом, брат, не церемонься! И не жалей жида! Ты в его получении не расписывался!
Степан Кович шел по набережной Миляцки, и в его несколько затуманенной голове, сквозь биение пульса в висках, звучали, повторяясь, слова: Мутевеличева улица, четыре, Менто Папо, бывший владелец кафе «Титаник». Он прикидывал, как бы ему возможно увереннее, строже и официальнее войти и подступиться к своему первому еврею. А потом рассердился сам на себя за то, что вот так готовится и сам себя проверяет, точно идет сдавать экзамен, а не браться за еврея и допрашивать его. Войдет, как и другие входят, объявит, что пришел собрать сведения о нем и его семье, даст понять, что дело идет об аресте, высылке или еще о чем-нибудь похуже. Папо в ответ на это предложит деньги или что-нибудь из ценных вещей, или и то и другое, а если сам не предложит, то Степан ему самым недвусмысленным образом намекнет. И уйдет, оставив всю семью в страхе и смятении, в ожидании самого худшего и готовности новой взяткой отдалить свою гибель.
Дойдя до электростанции, он увидел в молочном свете больших окон, за которыми пыхтели хорошо смазанные машины, какого-то горожанина в феске. Степан обратился к нему с усташским приветствием, в ответ на которое прохожий что-то смущенно пробормотал, и спросил, где кафе «Титаник». Горожанин быстро и учтиво ответил, что он нездешний и не знает. Степан спросил, где Мутевеличева улица. Тот не знал и этого. Степану Ковичу ударила в голову горячая волна гнева, но сделать он ничего не мог, ибо прохожий говорил с той обтекаемой любезностью, с которой прирожденный сараевец умеет избежать ответа на вопрос, исходящий от человека, ему не симпатичного.
Степан сам отыскал и улицу и дом. У входа во двор он встретил какого-то щуплого и плохо одетого человека, несшего полную охапку дров. Он спросил о кафе, но человек от испуга выронил дрова и, видимо, онемев от страха, но счастливый оттого, что разыскивают другого, указал рукой на маленькую закрытую дверь с передней стороны дома.
Степан Кович постучал, а потом, вспомнив, кто он и что, забухал кулаком. Долго ждать не пришлось.
Мы уже рассказали, как Степан Кович вошел в «Титаник» и как встретил его Менто Папо.
Усташ потребовал, чтобы ему были показаны все помещения и все члены семьи. Тут Менто несколько приободрился. Членов семьи нет. (Он подумал было, не сказать ли об Агате, но сразу решил, что об этом надо умолчать.) Показать помещение нет ничего легче. Буфет, который больше не работает, пустая комната, где когда-то играли в карты (об этом он, разумеется, не упомянул), и жилая комната. Здесь они задержались.
– Это все? – спросил Степан Кович с угрозой и плохо скрытым разочарованием в голосе. Смело и почти радостно Менто предлагал ему осмотреть, если угодно, и квартиры на втором этаже, где живут другие люди. Одновременно он подобострастно и горячо предлагал ему сесть. Усташ сел и начал допрос:
– Имя? Фамилия? Профессия? Хорошо.
– Вера жидовская?
– Д-да.
– Сефардская община?
– Сефардская.
Самое страшное пронесло.
Допрос продолжался. Менто отвечал стоя и сопровождал каждую фразу какими-то веселыми поклонами во всех направлениях, точно кланяясь легкому вопросу и своему быстрому и ясному ответу. Он ощущал небольшое замешательство только тогда, когда надо было как-то назвать усташа, определить его ранг и титул. «Да, господин…», «Нет, господин… господин…» В конце концов он решил называть усташа «господин офицер». С этого момента он заговорил еще легче и смелее, пользуясь этими словами, как палочкой-выручалочкой.
Увидев, как усташ взялся за бутылку с водой, стоявшую на столе, Менто осмелел и предложил ему рюмочку ликера, сказав, что держал его когда-то в кафе для особых посетителей, господ почище. Со смелостью и проворством, появляющимся лишь у смертельно напуганных людей, Менто, не дожидаясь ответа, поставил на стол пузатую бутылку с ликером и маленькую рюмку. Усташ резким движением руки отказался, но бутылка и рюмка остались перед ним на столе. Допрос продолжался.
Заходили ли в кафе коммунисты? Кто именно и какие вели разговоры? Лицо Менто растянулось в усмешке, он хотел было даже засмеяться вслух, но все же удержался, а затем быстро и боязливо погасил на лице улыбку. Однако голос, которым он отвечал, был еще окрашен этим сдержанным смехом.
– Нет, этого у меня не водилось, господин офицер, – просто так, разный народ… так, любители выпить, все люди хорошие. Нет, этого не было.
Допрос продолжался. Кто у него есть из родных? С кем он дружит, с кем вместе работает и мухлюет?
Менто отвечал с еще большей легкостью и самообладанием, да ему и не трудно было отвечать. У него и в самом деле не было ни родственных, ни деловых связей, ни недвижимого имущества, да и движимого тоже, кроме вот этого барахла. Даже еврейская община не считала его своим. Он мог сослаться на многих свидетелей, не только на соседей, но и на своих посетителей.
– Спросите кого хотите насчет Херцики. Это меня так, знаете ли, называют, господин офицер. Любой вам скажет: он весельчак и… тому подобное, но ничего неположенного, никакой контрабанды и прочего за ним не водится. Уж это нет! Пожалуйста, спросите.
Опять ему захотелось упомянуть и о своей, хотя и невенчанной, жене. Но он тотчас испугался этой мысли и промолчал. Правда, и позже ее имя несколько раз вертелось у него на кончике языка. Он понимал, что лучше не заикаться о связи с женщиной арийской расы, и все-таки ему казалось, что хорошо было бы каким-то образом проронить это католическое имя Агата, выставить его как талисман, как броню и защиту. Но все же он справился с собой.
В каком-то месте завязавшегося разговора Степан Кович машинально выпил стоявшую перед ним рюмку, а Менто снова наполнил ее ликером.
Чем дальше затягивался допрос, тем живей и свободней в своих ответах становился Менто, а Степан Кович задавал вопросы все медленней и нерешительней. Возникали долгие и мучительные паузы, во время которых становилось слышно тиканье дешевого жестяного будильника, неумолимое, механическое напоминание о ходе времени.
Степан Кович, как не знающий роли актер, откашливался, мялся и, чтобы скрыть неловкость, брался за рюмку. Придумав какой-нибудь новый вопрос, он тянул и мямлил, многозначительно выделяя отдельные слова и слоги, точно за ними прятались искусно скрытые капканы.
Ему казалось, что рассусоливать достаточно и пора приступать к делу, но он не знал, как за это взяться. Больше всего ему мешали другие, затаенные мысли, которые беспрестанно толклись у него в голове. Он старается задавать вопросы, а сам в это время смотрит на воспрянувшего духом Менто и думает о нем, о себе, о вещах, которые не имеют ничего общего с тем, о чем он говорит.
Посматривает Степан Кович на своего «жида», и его грызет недовольство и самим собой, и своим «жидом», и всем окружающим. («Ну ясно, вот что они оставили на мою долю. Именно мне, а не кому-нибудь еще!» – мысленно повторяет он.) Недовольство переходит в озлобление, которое сдавливает горло, ударяет в голову и толкает его на то, чтобы что-то сказать, крикнуть, сделать.