— Да не в том дело, — сказал Пьер, уставившись в одну точку, и сердито замотал головой. — Обидно, что она правильно про нас говорит… Нет, скорее обидно, что мне не-
чего было ей возразить… Я ненавижу деньги за то, что я всецело в их власти. Выхода нет… Я уже думал об этом: нам не вырваться. Ведь мы живем в таком мире, где сущность всего — деньги. Мать права: взбунтоваться против нее — значит восстать против всего нашего мира, против его образа жизни. Или уж надо изменить лик земли… Остается только…
— Что остается?
— Революция… или бог…
Эти слова казались такими огромными, непомерными в уютной комнатке, где было так много книг, репродукций картин и гипсовых слепков с античных статуй. Робер подошел к брату, прижал к себе его голову.
— Не говори глупостей.
Пьеро молчал, уткнувшись лицом ему в грудь. Робер поглядел на ночной столик, где лежала тетрадь, развернутая на той самой странице, которую недавно пыталась разгадать мадам Костадо. Он машинально читал и перечитывал:
Что я в сравненьи с ней? Что аромат мой пряный?
Терзают грудь мою приливы океана.
Царица жалкая, безрукая! Нет сил
В объятьях сжать тебя. Чело мое обвили
Гирлянды черных трав, медузы осенили.
— Послушай, — сказал вдруг Пьер, ухватившись за плечи Робера. — Неужели ты ее бросишь? Скажи, ведь ты не бросишь Розу, нет?
Старший брат вздохнул и, сняв со своих плеч руки Пьера, проговорил:
— Что ж делать! Ты ведь сам сейчас сказал… Мы крепко связаны.
Лишь только Леони Костадо вышла из подъезда, унося с собою в качестве трофея драгоценный документ, Люсьенна Револю направилась в комнату Розы. Из прически ее не выбился ни один волосок, и по-прежнему на верхушке шиньона блистал изумрудный полумесяц. Но она уже успела снять с себя ожерелье и кольца. Сын и дочь заметили, что драгоценности лежат в ее полураскрытой сумочке, из которой она поминутно доставала скомканный носовой платочек и прикладывала его к глазам. Впервые дети увидели, что их всемогущая мать плачет, но они не осмелились броситься в ее объятья.
— Вы все слышали? — спросила она.
Дени нашел наконец слова, чтобы выразить мысль, преследовавшую его в эти часы, — он чувствовал себя погребенным под обломками рухнувшего дома.
— Мы заживо похоронены, раздавлены.
Роза тихо плакала, уткнувшись в подушку. Она оплакивала себя, свою любовь, свое счастье, которому уже не вернуться. Мать посмотрела на сына и спросила у него, словно у взрослого:
— Что же теперь делать?
— Немедленно ехать всем троим в Леоньян. По дороге заедем за Жюльеном к Фреди-Дюпонам.
— Нет, — взмолилась мать, — не надо заезжать к Фреди-Дюпонам. Там, должно быть, уже все знают…
Дени пообещал, что войдет в дом с черного хода, но от этого испытания они были избавлены: когда садились в ландо, подоспел Жюльен в бальном фраке, бледный как полотно; кое-кто из приятелей шепнул ему:
— Тебе здесь не место. Иди скорее домой.
***Ландо покатило по булыжной мостовой, и мадам Револю, стараясь перекричать стук колес, заговорила во весь голос, пересказывая старшему сыну ужасную сцену объяснения с Леони Костадо. Жюльен был подавлен, да и как могло быть иначе? Все, что касалось светской жизни, имело для него величайшую ценность; в обществе недаром расхваливали его корректность, его превосходные манеры. Он слушал мать, машинально протирая стеклышко монокля, иногда что-то бормотал тягучим гнусавым голосом, приводил цифры, суммы расходов.
— Согласитесь— говорил он, пытаясь установить размер бюджета Регины Лорати, — согласитесь, что на одних только лошадей да на ливрейных лакеев самое малое уходило…
«Самое малое», «самое малое» — этот припев повторялся поминутно. Жюльен просто пьянел от этих подсчетов, не мог отстать от них; катастрофа затронула его глубже, чем остальных членов семьи; он еще не почувствовал боли, но знал, что ранен смертельно. А ведь до этого дня люди почтительно ловили поклон, пожатие руки Жюльена Револю, сына богатого нотариуса, завидного жениха…
— Во всяком случае, мы уплатим долги, — твердил он и снова принимался жонглировать цифрами. Контору можно продать за столько-то, да столько-то можно получить за Леоньян, да за особняк на Биржевой площади… Мать не решалась высказать свое предположение, что все это, вероятно, заложено и перезаложено. Не слыша ответных реплик, Жюльен постепенно притих, пыл его красноречия угас, приплюснутая голова с редкими волосами болталась от дорожной тряски из стороны в сторону. Вдруг мадам Револю громко выкрикнула:
— Нет, он не сделает этого, он подумает обо мне! Нет, это было бы слишком!
Сыновья поняли, что она говорит о возможном самоубийстве отца; одна лишь Роза, замкнувшись в своем безысходном отчаянии, ничего, быть может, не слышала, ничего не замечала. У братьев слова матери не выходили из головы, — Жюльен думал об этом как человек светский, который считает, что в иных случаях лучше сразу исчезнуть из жизни, как из игорного зала, где ты передернул за карточным столом. Дени тоже думал об этом, но по-своему, как юноша, которого захватывает всякая драма и втайне увлекают катастрофы. Он не только не отгонял от себя мысли о страшном несчастье, а, напротив, рисовал в воображении жуткие картины, хотя и был уверен (вопреки повседневным фактам, опровергающим такого рода уверенность), что беда, которую он заранее старался себе представить, не может произойти, ибо предчувствие казалось ему, почти никогда не совпадает с действительностью. И вот Дени создал в воображении декорацию и зловещие подробности трагической сцены: широкие решетчатые ворота распахнуты настежь, по дому растерянно снуют обезумевшие слуги, персидские ковры истоптаны грязными сапогами полицейских.
А мадам Револю все твердила: «Неужели он так обидит меня?» — как будто несчастный самоубийца прежде всего поставил себе целью обидеть ее. И ведь она была его женой — очень недолго… но все же была его женой, правда, равнодушной к супружеским ласкам, — по крайней мере она так думала, — а теперь в этой холодной женщине вдруг заговорил голос крови. Страсть острой болью пронизала все ее существо. Она крикнула кучеру в медный рожок: «Погоняйте лошадей!»
Ландо катилось по той самой дороге, по которой каждый год ездили на каникулы в Леоньян. Топот конских копыт и стук колес будили уснувшие пригороды, через которые Дени проезжал когда-то в июльских сумерках после экзаменов, в день раздачи похвальных листов и наград. Порывы влажного ветра трепали обрывки старой афиши, возвещавшей о бое быков, — Дени видел эту афишу еще в прошлом году. Иногда в темноте сверкало яркими огнями питейное заведение, в окна виднелась стойка и теснившиеся перед ней мужчины. Дени взял сестру за руку. Теперь уж Розетта никогда не выйдет за Робера Костадо.
Вот-вот должен был показаться старый дом. Дени из осторожности добавил несколько штрихов к созданной его фантазией сцене самоубийства.
— Да что ж беспокоиться, — сказал он вслух. — Ланден, должно быть, уже приехал. На него можно положиться.
Мать раздраженно воскликнула:
— Ах этот человек!
— Ведь он всем заправлял, — отозвался Жюльен. — Отец всецело ему доверился.
— Надо еще разобраться, что за игру он ведет.
— 0–0, он хитрец!.. Можешь быть уверена, что он увильнет от всякой ответственности.
— И от ответственности увернется и капитал наживет. Уж он-то на нашей беде погреет руки.
И мать и сын яростно хулили Ландена без всяких доказательств, без всякого основания — просто потому, что ненавидели его. Дени тоже питал к нему отвращение, но, как и многие юноши его возраста, он жаждал справедливости. Однако он не счел нужным вступиться за Ландена. Наплевать ему на несправедливо обиженного Ландена. Уже приближались к Леоньяну. Запахи зимних полей были такими незнакомыми, удивительными. Значит, жизнь теперь пойдет совсем по-иному, чем он мечтал? Жизнь… Самому построить свою жизнь. Вдруг он почувствовал на своем плече голову сестры. У нее уже иссякли слезы, и больше она не плакала.
Лошади свернули на дорогу, тянувшуюся вдоль парка и приводившую к воротам заднего двора. Нет, конечно, невозможно, чтобы трагические сцены, сочиненные Дени, обдуманные им до мелочей, воплотились в действительность. Дени прекрасно знал, что пророческого дара не существует. Под колесами шуршал гравий, этот знакомый с детства
звук всегда был связан с радостью каникул. Будь Дени музыкантом и вздумай он сочинить ту оперу, о которой мечтал Пьер Костадо, он именно в этом шорохе искал бы лейтмотив увертюры. Фонари экипажа освещали разрушенную кое-где ограду парка, над которой деревья вздымали свои черные ветви. На них еще трепетали обрывки сухих листьев, а ветви тянулись, словно руки, то с мольбой, то с угрозой. Прильнув лицом к застекленной дверце, Дени с жадностью впивал успокаивающую ласку сумерек. Вокруг все как будто спало спокойным сном, и казалось, здесь в тишине ночей никогда ничего не случается. О боже! Неужели вымысел обратился в действительность? Неужели перед ним предстала картина, созданная в воображении? Во всех окнах горел свет, и такой яркий, что Дени сперва подумал: «Пожар!» Перед мокрыми от дождя ступенями крыльца в большой луже отражались огни. Жюльен пробормотал: