Он произносил все это, выпуская слова бурным потоком, и сам часто задыхался и захлебывался, а, дойдя до пророков, вдруг как будто ослабел и изменил тон на ровный и повествовательный.
– Эту Питулину, – продолжал он, – стоило бы только презирать и наказать презрением. И как частный человек – я так бы и сделал, но, стоя у кормы и держа в руке руль общественного органа, я сделал над собою усилие и поехал к ней. Я сейчас от нее. Я поехал к ней, положив в бумажник нарочно заготовленную карточку с такою надписью, чтобы меня непременно приняли, – так как я приехал не жаловаться на обиду, а с самыми лучшими намерениями, – именно чтоб объясниться… чтоб именно извиниться даже как хозяин дома. Но все это оказалось совсем совершенно излишним, потому что она ничего политического и не думала: она меня сейчас же приняла, без всяких затруднений и прямо усадила к самовару – с ней чай пить… Я начал прямо… Я выразил ей сожаление как хозяин дома, что она вчера так рано уехала с моего вечера, и попросил ее убедиться в том, что для неудовольствия с ее стороны не было никакого повода. А она мне так же просто и чистосердечно отвечает: «Да и я на вас… Боже меня сохрани, – совсем ни в каком отношении именно и не сержусь, потому что вы меня и не обидели».
– Зачем же вы уехали?
– А это я уехала только оттого… когда я услыхала, что этих, которые у вас были, очень секли, то я вспомнила, как в этаких случаях принято, и увезла дочерей. А они бы очень рады, потому что им было весело.
Корибант говорит:
– Я взбесился, но подавил себя и говорю: сделайте милость – позвольте мне узнать: где это такое и в каких случаях так «принято». Я еще не помню на свете «таких случаев», где бы воспитанных и благородных людей за их мнения секли.
А она отвечает:
– Нет, вы не спорьте, – тоже и раньше за это секли: я очень хорошо помню, что когда меня и сестру привезли из института домой в Орловскую губернию, то… у нас был там в уезде один помещик Козюлькин… У него эта… была… взаправду такая фамилия…[15] И maman, когда нас повезла в первый раз на бал в собрание на выборы, то очень строго нам приказала, что мы можем танцевать со всеми кавалерами, но с Козюлькиным – нет, потому что его секли.
– Козюлькина секли! – обрадовался Корибант.
– Да; maman сказала – секли!
– Кто же его сек?
– Черные кирасиры.
– И за что же-с?
– А вот именно… marnan так нам и сказала, что когда в Орловской губернии стояли в деревнях кирасиры и у них был полковник Келлер, то они этого Козюлькина высекли. И с тех пор из дам и из барышень никто с ним не танцевал, потому что нельзя с высеченными танцевать – это даму роняет и не принято. Вот я только поэтому вчера вспомнила и уехала и дочерей увезла.
Корибант ей ответил:
– Помилуйте, как же вы сравниваете вещи, которые совсем нельзя сравнивать!
А Питулина говорит:
– Почему же нельзя сравнивать? Это одно и то же. Козюлькин… я его тоже помню… я его видала… он был даже очень красивый молодой человек и хорошо одевался, и притом лучше очень многих других говорил по-французски, но с ним не танцевали, и все даже удивлялись, как он именно мог себе позволять являться на выборы в собрание после того, как его высекли, а он их не застрелил на дуэли.
Тут Корибант вспылил и отрезал Питулине, что ее давнишний Козюльнин, без сомнения, был какой-нибудь уездный прощелыга, вероятно, плут и человек не стоящий никакого внимания… которого если и высекли, то высекли за то, что он этого заслужил. И я, говорит Корибант, вполне понимаю дворян, что это их всех возмущало, что такой нахал и еще позволял себе являться в собрание на выборы. Но… ведь те люди, которых вы вчера у меня видели… Это позвольте… это ведь совсем не то… это совсем другие люди… которые… можно сказать, были только именно, неправильно загнаны… Это люди… наши единоверцы… люди, которые именно ничего низкого, ничего бесчестного себе не позволили и не сделали…
Но тут Корибант вдруг увидел ужасное непонимание своей дамы, после чего он решил, что на нее ни за что нельзя сердиться. Она его даже не дослушала и стала перебивать:
– Да… нет… вот уж позвольте! Позвольте мне тоже по правде сказать и заступиться… Козюлькин хоть давно уже умер, и именьице его досталось его родной дочери, которая тоже овдовела: но и он тоже был нашей православной веры и подлости не делал, и его высекли не за мошенничество, а просто за смелость, потому что один офицер с одной бедной девушкой, которая была гувернанткой, очень дурно сделал и ее бросил, а этот Иван Дмитрич Козюлькин, он был тогда холостой и имел очень странные понятия. Он, когда помещики выгнали эту девушку из своего дома, взял ее с постоялого двора и спрятал у священника, а сам поехал сейчас же к офицерам и начал за нее объясняться и им выговаривать, а они его, разумеется, велели денщикам сложить, – обвернули мокрою простынею и высекли, а потом привезли в бричке к его усадьбе и бросили… А он был такой чудак, что пошел к священнику и сделал там при попадье этой девушке предложение, но даже и она не захотела, и как была из московского института, то попросилась к родным в Москву. И он опять не обиделся и отвез ее в Москву, к Николе Явленному, а сам потом женился на простой крестьянке и ни к кому не ездил кроме как к попу и на дворянские выборы, и там вести себя не умел до того, что когда губернскому предводителю Тютчеву[16] после его спора поднесли от всей губернии белые шары, так сумасшедший Козюлькин подскочил и на блюдо ему один черный шар положил. Но бесчестного он не делал, и хоть нам не позволяли с ним танцевать, а он и сам никогда никого к танцам не приглашал, а когда Анна Николаевна Зиновьева овдовела и приехала из-за границы в Орловскую губернию жить в свою деревню[17] и сейчас же сделалась у нас первою дамой, то она как-то это услыхала про все шутовства Козюлькина… кажется, от протопопа, который имел большой крест и камилавку[18], и она его спросила: за что дворяне все Козюлькиным пренебрегали, и протопоп ей рассказал, а она сейчас же послала своего камердинера – просить Козюлькина познакомиться, и, пригласивши его к себе на бал на свои именины, открыла с ним танцы в первой паре в полонезе… И вдруг всеобщее отношение к нему с этих пор перевернула… Это… потому что Анна Николаевна была за границею известна и перед нею в уезде все были очень искательны и уважали ее как первую даму.
Тут Корибант. так прекрасно изложивший историю Козюлькина, опять привскочил и вскричал:
– Я ее за это и схватил за лапы!
Жомини говорил, что он этого будто немножко испугался, потому что не понял, какой эпизод за этим начнется. Он взглянул на Цибелу и заметил, что ее возвышенное дипломатическое лицо тоже оживлено большим вниманием.
А Корибант продолжал:
– Я ей сказал: вы мне сами дались в руки! И Питулина смутилась.
Тут Корибант даже засмеялся от удовольствия, какое принесло ему воспоминание о смущении Питулины, и представил ее манерою:
– Как именно я попалась в руки? Что такое я сказала дурное?.. За что вы хотите меня… «по большой Тверской, по Калязинской»?
– И представьте себе – эта удивительная дама вдруг вся встревожилась и понесла:
– Можете именно спросить у всех старых дворян в Орловской губернии, что я ничего не выдумала: Козюлькин действительно был, и Анна Николаевна Зиновьева существовать изволили…
– Успокойтесь, – сказал ей Корибант, – вам совсем нечего пугаться: вы отнюдь не сказали ничего дурного, а напротив, вы сказали самое прекрасное и достойное подражания! Этот ваш Козюлькин, хоть мелкий и ничтожный человек, но он в своем роде именно трогателен; а Анна Николаевна Зиновьева эта – просто прелесть и даже прекрасна! В ней вы даете всем живой пример и урок того, как должна поступать настоящая высокопоставленная дама.
Именно так и надо поступать, как поступила Анна Николаевна: она, как настоящая «первая дама», – взяла высеченного господина Козюлькина и прошла с ним в первой паре в полонезе. И этим все сказано. Dixi! Я сказал!
– Dixi! – опять повторил Корибант и, поклонясь картинно нашей дипломатической вдохновительнице, он сел – и умолк.
Момент был чрезвычайный – острый и в то же время какой-то уносящий и пленительный. Мы все трое глубоко чувствовали его серьезность, и я сам поистине, без всяких шуток говорю, что я никогда не забуду этих минут, врезавшихся в моей памяти с удивительною живостью и силой. Слово, которое теперь следовало сказать – очевидно, было за нашей достопочтенной хозяйкой, и она это чувствовала: все черты ее лица отлились теперь в прекрасный, целостный образ гармонического сознания своих сил и планов и надежд. Я едва смел глядеть на нее из полуопущенных век и вдруг… черт меня возьми, – мне в одно мгновение ясно стало, что ее совсем обвила и захватила к себе самая теплая и уносящая поэзия, а я здесь попал как нельзя более кстати, для того, чтобы вступить с этою поэзиею per fas etnefas[19] в самое непримиримое противоречие и подставить ей ногу.