— Черт возьми, — рассказывал Питер, — я в жизни не видал более очаровательного существа. Золотые волосы, короткое голубое платьице и розовые банты в волосах... Знаешь, Драйзер, я как увидел ее, так и застыл. Вот это то, что мне надо, хотя бы мне пришлось ждать пятнадцать лет! Немочка — ну просто загляденье! А бедная какая, башмаки на деревянной подошве. И даже еще не умела говорить по-английски. Другие дети тоже не умели. В том квартале жили одни немцы. Что ж, я смотрел, смотрел на нее, а потом подошел и сказал: «Послушай, девочка, где ты живешь?» Она не поняла. Кто-то из детей перевел ей, она ответила по-немецки: «Я не знаю по-английски». Тут я совсем голову потерял. Другие под конец объяснили мне, кто она и где живет. И вот, веришь ли, я пошел домой и засел за немецкий. Через три месяца я уже мог кое-как изъясняться, но еще раньше, недели через две после того как ее встретил, я разыскал ее отца и объяснил ему, что хочу бывать у них в доме, чтобы изучить немецкий. Я ходил к ним по воскресеньям, когда все были дома. В семье было шестеро детей, я со всеми подружился. Долгое время я не мог добиться, чтобы «девочка» (ее так и звали в доме) поняла, в чем дело, но теперь она уже знает. Я без памяти влюблен. Как только она станет постарше, я женюсь.
— Откуда ты знаешь, что она согласится выйти за тебя? — спросил я.
— Согласится! Я говорю ей, что мы поженимся, когда ей будет восемнадцать, и она говорит — хорошо! Я, кажется, ей нравлюсь. А я влюблен без памяти.
Забегая вперед, скажу, что через пять лет Питер переехал в Ньюарк, неплохо устроился там в газете и смог привести в исполнение свои планы: он немедля съездил в Филадельфию и женился. Квартира в Ньюарке была уже приготовлена, Питер надеялся, что угодит ею своей молодой жене. Это был счастливый брак: они любили друг друга, и в доме у них было мирно и уютно. Мне не случалось видеть более счастливой семьи.
Я пишу все это и чувствую, что мне не удается передать живой облик Питера, полнокровного и разностороннего человека. Питер находил радость и в простых, будничных вещах — в той самой прозе жизни, которая многих отталкивает, — и во всем, в чем проявляется человеческий ум, талант и мастерство и что не стоит при этом больших денег; он покупал старинные книги, гравюры и всякую всячину, имеющую какой-нибудь исторический или научный интерес, он увлекался прикладными искусствами, ему было интересно все: как обжигают и окрашивают глину и стекло, как плетут корзины и гамаки, как ткут ковры, как вырезают по дереву; он собирал японские и китайские гравюры и копировал их; с увлечением изучал египетский способ бальзамирования и даже вместе со своим приятелем-гробовщиком попытался возродить это искусство, превратив в мумии двух дохлых кошек. И в каждом деле Питер пытался достичь мастерства и достигал его, хотя всегда повторял, что он лишь жалкий подражатель настоящих мастеров. Но больше всего он увлекался китайскими и японскими изделиями: он собирал резные украшения, шкатулки, курильницы, фарфоровые и нефритовые статуэтки, чашки, вазы, гравюры. И в то самое время, когда он развлекался в Филадельфии с веселой компанией, о которой я уже говорил, и ухаживал за своей юной немочкой, он обегал все музеи и положил начало своим коллекциям, — позже он любил показывать их друзьям и знатокам. Когда он стал в Ньюарке ведущим карикатуристом крупнейшей местной газеты, у него уже был весь Токайдо (сорок пейзажей — все виды дороги из Токио в Киото), множество гравюр Хокусаи, Сесшиу, Сойо, коллекция из ста inros, пятьдесят резных брошек, около тридцати курильниц, лакированные шкатулки, чашки и другие изделия редкой красоты и ценности, среди них даже одеяние мандарина. Позже Питер продавал коллекции или обменивался со знакомыми коллекционерами. Я помню, как он продал за тысячу с лишним долларов свою коллекцию картин Токайдо, — он собирал ее более четырех лет. Незадолго до своей смерти он обменивал броши на шкатулки и хотел всю свою коллекцию продать через какого-то посредника в музей.
И вместе с тем его могли занимать самые обычные развлечения: игра в шары, гольф, биллиард, теннис, даже карты и кости; меня всегда поражало это в Питере — ведь у него было столько других интересов, — и, однако, иной раз он играл в карты или кости с азартом одержимого, а в другие дни, казалось, и не вспоминал о них. Чем бы ни увлекся Питер, можно было не сомневаться: он достаточно владеет собой, чтобы не зайти слишком далеко, и сумеет вовремя остановиться. Однако пока шла игра и длилось увлечение, каково бы оно ни было, Питер казался ненасытным, неукротимым; он отдавался мгновению всей душой, и человек, мало с ним знакомый, мог принять его за маньяка.
Помню, однажды я приехал к нему в Филадельфию, чтобы провести вместе субботу и воскресенье, — мы часто навещали друг друга. Он жил в меблированных комнатах средней руки на Четвертой Южной улице; там жил и кое-кто из его приятелей, другие навещали их; когда бы я туда ни пришел, игра бывала уже в разгаре; я не видел в этом ничего дурного, просто здесь умели жить и развлекаться. Сбросив пиджаки, засучив рукава, если это было летом (а нередко и зимой), вокруг стола сидели или стояли с десяток игроков в покер или в кости. Питер среди них — самая яркая фигура. На столе или где-нибудь под рукой — деньги, коробки папирос, сигары, кувшин, а то и целый жбан с пивом. Питер ни минуты не сидит спокойно — он красен, возбужден, глаза блестят, волосы взъерошены, воротничок расстегнут; он то закуривает сигару, то наливает пиво и, размахивая руками, кричит во все горло:
— Моя взяла! А я говорю, не выйдет! Два на шесть! Три! Четыре! Давай бросай кости! Ну-ка, бросай кости! Снимай! Выкладывай, Спайк! У тебя есть сейчас деньги, плати. Не заплатишь — больше в долг не поверю. Один на четыре, на пять — очко! Бросай кости! Давай, давай! — Увидев меня, он немного успокаивался и понижал голос: — Ух, Драйзер, я уже набрал двадцать восемь! — Или: — Я уже проиграл тридцать, черт возьми. Но я все равно еще поставлю, была не была. Проиграю или выиграю еще пять — и на этом кончу. Понимаешь? Эти чертовы плуты всегда стараются смошенничать! А когда проигрывают, не хотят платить. В жизни не сяду больше играть с такими жуликами!
В комнате с ними бывали и девушки — сестра, подруга кого-либо из играющих, — они танцевали, играли на рояле, пели; тут были и хозяева — какая-нибудь невзрачная пара, прошлое и настоящее которой всегда, видимо, хорошо было известно Питеру. Он был душой этих сборищ, просто удивительно, как он умел вносить в них дух бесшабашного, дружного веселья. Я глядел на него и с восхищением и с завистью, — уж больно унылой и пресной казалась мне в такие минуты моя собственная жизнь, мои мысли и желания. В Питере же, в его энергии и жизнерадостности было что-то сильное, широкое, язычески здоровое. Он играл во все, в любые игры и где придется — под открытым небом и в доме. Выбьется из сил и тогда только отбросит то, что было в руках — будь то карты, клюшка для гольфа, теннисная ракетка, — и скажет:
— Довольно! Хватит. Я уже совсем выдохся. Хватит с меня. Больше не могу. Ни одной партии. Пошли, Драйзер, я знаю одно такое местечко... — И, с упоением вспоминая о шашлыке или жаренной во фритюре рыбе, о приготовленном особым способом сладком корне или кукурузе, или помидорах, он вел меня в какую-нибудь свою любимую «обжорку», как он, бывало, говорил, или шашлычную, или в китайский ресторанчик и, если его не удержишь, заказывал столько еды, что хватило бы на четверых. По дороге — а он всегда предпочитал ходить пешком — он успевал поговорить и о последнем политическом скандале, и о новом научном открытии, и о недавнем трагическом случае, и об искусстве — ничто не ускользало от его внимания. Когда я бывал с Питером, весь мир для меня преображался, жизнь казалась более красочной, более веселой и увлекательной. Словно передо мной распахивались настежь двери и воображение мое проникало в новые для меня миры и мирки: чужая семейная жизнь, фабрики, лаборатории, игорные дома и притоны. В то время самыми популярными фигурами были такие люди, как Маккинли, Теодор Рузвельт, Ханна, Рокфеллер, Роджерс, Морган, Пири, Гарриман; их деятельность, их взгляды и цели, их искренность или лицемерие Питер подвергал блестящему анализу. Мне кажется, он оправдывал и даже одобрял трезвый оппортунизм в государственном деятеле, если это не было следствием низкого образа мыслей, но меркантильность таких людей, как Маккинли, возбуждала в нем негодование и даже презрение, — правители не должны опускаться до торгашества. Однажды я спросил его, почему он не любит Маккинли, и Питер коротко ответил:
— Маккинли болтает, а Ханна загребает. — Над Рузвельтом Питер всегда посмеивался, считая его забавным эгоистом и самовлюбленным позером.
— Ничего не скажешь, — говорил Питер, — Тедди умеет рекламировать себя. Но для Америки он полезен, он открывает перед ней широкие перспективы. — Рокфеллером Питер восхищался, как двигательной силой, толкающей Америку к автократии, олигархии, а может быть, и к революции. Впрочем, и Ханна, и Морган, и Гарриман, и Роджерс приведут к тому же, если их не обуздать. Пири, может быть, открыл северный полюс, а может быть, и нет, — об этом Питер не брался судить. Но старый плут Кук, попытавшийся незадолго до смерти присвоить себе честь этого открытия, очень веселил Питера.