Но однажды настал шумный, наполненный колокольным звоном день. Ожили телеграфные провода, и на каждой городской улице крики людей и огромные заголовки газет возвещали о долгожданном мире. Англичане и местные американцы из всех окон бесцеремонно вопили «ура», шумно празднуя гибель его отчизны, — в тот день воспоминания о несчастной родине оживили и образ его любимой. Как жилось ей все эти годы? Среди бедствий и лишений, о которых местные газеты писали иронично и подробно, со всем дерзким журналистским рвением? Уцелел ли во время смуты и разбоя ее дом, его дом? Ее муж, сын, живы ли они? Он проснулся посреди ночи, встал с супружеской кровати, зажег свет и пять часов кряду до самого рассвета писал письмо, которое все не хотело кончаться, в котором он пересказал ей всю свою жизнь за истекшие годы. Спустя два месяца, когда он уже позабыл о своем послании, пришел ответ. Он нерешительно повертел в руках объемный конверт, придя в смятение при виде знакомого почерка. Ему не хватало решимости открыть письмо сразу, словно он держал перед собой ящик Пандоры, скрывавший что-то запретное. Два дня носил он его нераспечатанным в нагрудном кармане. Порой он ощущал, как сердце его рикошетом отскакивало от конверта. В письме, которое он наконец открыл, с одной стороны, не чувствовалось навязчивой доверительности, но, с другой, не было в нем и холодной официальности. Выдержанные строчки письма дышали неподдельной, спокойной приязнью, безо всякого упрека или отчуждения. Она писала, что муж ее умер в самом начале войны, о чем она почти не решается сожалеть, поскольку смерть избавила его от многих ужасов: разорения фирмы, оккупации родного города, бедствий народа, столь преждевременно упивавшегося победой. Сама она и сын ее здоровы. Ей было приятно услышать, что у него все хорошо, лучше, чем у нее. С женитьбой она поздравила его прямо и откровенно. Он читал ее слова с каким-то недоверием в сердце, однако ни одна лукавая нотка не приглушила чистый тон письма. Оно звучало невинно, без какого-либо вызывающего преувеличения или сентиментального трепета, все прошедшее, казалось, растворилось в неизменной симпатии к нему, а страсть очистилась до кристально чистой дружбы. Ничего иного от ее благородной души он и не ожидал, и все же, представив ее спокойную, уверенную манеру держаться, серьезно и в то же время с улыбкой, словно в ореоле доброты, он вдруг ощутил, будто вновь смотрит в ее глаза — он почувствовал искреннюю благодарность, тут же бросился к столу, долго и подробно писал ей. Так они вернулись к старой традиции, которая была прервана на долгое время, традиции рассказывать друг другу о своей жизни — мировые катаклизмы не смогли порвать все их связи.
Сейчас он был благодарен судьбе за ясность своей жизни: карьера удалась, предприятие процветало, в доме росли дети, которые играли, говорили, ластились к нему и своей матери. А от того юношеского пожара, в котором сгорали его ночи и дни, остался лишь огонек, спокойный, ровный свет дружбы, ничего не требующей и ничему не угрожающей. Поэтому, когда два года спустя одна американская компания поручила ему провести в Берлине переговоры, у него возникло совершенно естественное желание лично засвидетельствовать свое почтение женщине, которую он некогда любил, но теперь считал добрым другом. Едва приземлившись в Берлине, он первым делом заказал в отеле телефонный разговор с Франкфуртом. Что-то символичное усмотрел он в том, что за девять лет номер ее телефона не поменялся. «Добрый знак, — подумал он, — ничего не изменилось». В этот момент раздался резкий звонок телефона, и внезапно его охватила дрожь, он представил себе ее голос, который сейчас услышит совсем близко, услышит теперь, спустя столько времени! Стоило ему назвать свое имя и услышать в ответ испуганный вскрик безмерного изумления «Людвиг, это ты?», как его бросило в жар. Было почти невозможно продолжать разговор, трубка дрожала в его руках. Верно, этот звонкий испуганный звук ее голоса и этот громкий вскрик радости затронули в нем какой-то потаенный нерв, ибо он чувствовал, как кровь закипела в его висках, и он с трудом понимал ее слова. Помимо своей воли, будто кто-то нашептал ему, он пообещал, вовсе не желая того, что через день приедет во Франкфурт. С этого момента он потерял покой: улаживал дела, будто в лихорадке, носился по городу на автомобиле, чтобы завершить все переговоры в два раза быстрее. И когда, проснувшись на следующее утро, он вспомнил приснившийся ему сон, то понял: спустя годы впервые он видел ее во сне.
Через два дня он, заранее оповестив о своем прибытии телеграммой, холодным ранним утром приближался к ее дому. Неожиданно, глядя в витрину знакомой булочной, он заметил, что идет не своей походкой, не той походкой твердого, целеустремленного и уверенного в себе человека, каковым он стал там, в Мексике. «Почему я снова иду, как робкий нерешительный юнец, каким был раньше в двадцать три года, когда дрожащими пальцами сконфуженно смахивал пыль со своего изношенного пиджака и надевал новые перчатки, прежде чем взяться за дверную ручку? Почему мое сердце вдруг так заколотилось, почему я робею? Тогда какое-то тайное предчувствие говорило мне, что за этими медными дверьми меня ждет то ли добрая, то ли злая судьба. Но сегодня, почему я склоняю голову сегодня, почему это нарастающее беспокойство вновь гасит во мне радость и уверенность?» Напрасно старался он взять себя в руки, он опять чувствовал себя одиноко, рядом с ней он все еще оставался просителем, неуклюжим подростком. И горячая рука, которую он положил на металлическую ручку, все так же дрожала.
Однако стоило ему ступить за порог, как чувство отчуждения исчезло, потому что он увидел слезы на глазах у старого, исхудавшего и ссохшегося лакея.
— Господин доктор, — пробормотал тот сквозь всхлипы.
«Одиссей, — подумал потрясенный гость, — домашние псы узнают тебя. А узнает ли тебя госпожа?» Как раз в этот момент раздвинулась портьера, и она вышла, протянув ему навстречу руки. Одно мгновение, держась за руки, они смотрели друг на друга. Короткий и все же наполненный волшебством миг узнавания, всматривания, изучения, раздумья, неловкой радости и облегчения от вновь опущенных глаз. Лишь после этого на лицах появилась улыбка, во взглядах — сердечное приветствие. Да, она была прежней, хотя немного постарела, слева, в расчесанных, как прежде, на пробор волосах, виднелась серебряная прядь, голос ее звучал еще тише, приветливое лицо стало еще более серьезным. В тот момент, упиваясь ее нежным голосом, таким приветливым из-за мягкого выговора, он почувствовал неутоленную жажду этих бесконечных лет. Она поприветствовала его:
— Как мило, что ты пришел.
Эта фраза прозвучала чисто и свободно, словно удар камертона. Теперь разговор приобрел свое звучание и опору, вопросы и ответы перетекали один в другой легко и непринужденно, словно мелодия, которую они разыгрывали в четыре руки на одном фортепиано. Скопившаяся тяжесть и смущение исчезли при первых ее словах. Пока она говорила, все его мысли повиновались ей. Но стоило ей раз замолчать, когда она взволнованно размышляла о чем-то, задумчиво опустив веки, скрывшие от него ее глаза, как у него в голове проворной тенью промелькнул вопрос: «Разве это не те самые губы, которые я целовал?» И когда потом она оставила его одного, выйдя на мгновение из комнаты, чтобы ответить на телефонный звонок, со всех сторон на него навалилось прошлое. Пока она своим ясным присутствием озаряла комнату, этот неуверенный голос воспоминаний молчал, однако теперь у каждого кресла, у каждой картины прорезался свой голосок, и все они обращались к нему, сливаясь в тихий шепот, понятный и слышный ему одному. «Я жил в этом доме, — думал он, — частичка меня осталась здесь, частичка того меня, из прошлого, я еще не совсем ушел отсюда в свой нынешний мир».
Она вернулась в комнату, как всегда с улыбкой, и голоса вновь смолкли.
— Людвиг, ты, конечно, останешься обедать, — сказала она весело, как нечто само собой разумеющееся. И он остался, остался на целый день подле нее. За разговорами они оглядывались на прошедшие годы. И вот что интересно, впервые они показались ему реальными, только когда он рассказал о них ей. Зато потом, когда он попрощался, поцеловав ее по-матерински нежную руку, и услышал, как за ним закрылась дверь, ему показалось, что он никогда не покидал этого дома.
Однако ночью, в незнакомом гостиничном номере, где слышно было лишь тиканье часов да сильные удары сердца в груди, это успокаивающее чувство исчезло. Он не смог уснуть, встал и зажег свет, потом снова выключил и дальше лежал без сна. Он все думал о ее губах, о том, что знал их не только по тихим доверительным разговорам. И вдруг он понял, что вся эта невозмутимая беседа между ними была ложью, что оставалось в их отношениях что-то нерешенное и незавершенное и что вся их дружба была лишь искусственной маской, надетой поверх нервного, раздраженного лица, смущенного волнением и страстью. Слишком много времени, слишком много ночей там, у костра, в своей хижине, представлял он их встречу совсем иначе: бурные, пламенные объятия, ее, готовую отдаться ему, — слишком много лет, слишком много дней и ночей мечтал он совсем о другом, чтобы вчерашняя любезная, вежливая беседа оказалась правдой. «Актер, — сказал он про себя, — и актриса, оба хороши, но вам не обмануть друг друга. Не сомневаюсь, что этой ночью она тоже не спит».