И тут во мне подняло голову большое рогатое упрямство… в какой-то степени, наверное в ответ на то жалкое актерство, с помощью которого Вирве, как видно, надеялась что-нибудь выяснить, что-нибудь спасти.
«Передвигай этот шкаф, — буркнул я, — да и всю мебель хоть на потолок, я помогать не стану. Мой пуп тоже не железный».
«Фу, какое бесстыдство!» — Руки жены бессильно повисли. И, медленно приближаясь ко мне, она спросила: «Что с тобой произошло, Арно?»
«Со мною, — ответил я с ударением, — ничего не произошло».
«Тогда с кем же?»
Она вглядывалась в выражение моего лица и судорожно ждала, что же я скажу дальше. Но я не сказал больше ничего, лишь молчал, как стена, к которой она хотела придвинуть шкаф. Установилась жуткая тишина и… и тут мне стало жаль Вирве. Скажи, Леста, что поделать с собою мужьям, у которых каждые пять минут шесть раз меняется настроение? Секунду назад я готов был ее задушить, теперь же хотел плакать вместе с нею: ох, не беда, милая Вирве, все люди склонны заблуждаться! Я взглянул разок прямо ей в глаза — надеялся увидеть в них прежнюю темно-синюю морскую глубину, когда-то доводившую меня чуть ли не до сумасшествия. Нет, по крайней мере мне так показалось — те прежние… бездонные, как бы это лучше выразиться, стали тусклее и под ними обозначились предательские морщины. Тут, как помнится, у меня начала трястись левая рука, — моя правая, рабочая, не дрожит никогда, не задрожала бы, наверное, и перед лицом самой смерти.
Мне следовало бы уйти куда-нибудь, навсегда скрыться. Но куда? Куда я мог уйти?
Вирве оставила нашу мебель в покое, и сверхчувствительный пуп Марты, надо думать, остался на своем законном месте. Казалось, жизнь пошла по прежней дорожке. Только вот — молчание! Даже Марта, особа достаточно шумная, научилась ходить на цыпочках, словно в квартире находился больной. Вирве же, возможно, и похаживала в кафе, но ко времени моего прихода всегда оказывалась дома. Нет, явной приниженности в ней не замечалось, только — постоянная готовность услужить: стоило мне лишь повести глазами, и она уже знала, что именно я хочу. Это было трогательно, и к моим глазам частенько подступали слезы, но я тут же напоминал себе: «Невидимая рука», страница 48…» И сразу открывалась другая страница в книге моих настроений, не знаю, которая по счету, но, во всяком случае, бесслезная. Это была жизнь почти глухонемых — та, которую мы тогда вели. На моем месте каждый нормальный мужчина принял бы определенное решение: либо так, либо этак, — но разве можно было считать меня тогда — так же, как и сейчас! — нормальным мужчиной?! Если и я тоже когда-нибудь стану писателем и напишу книгу, то дам ей название «Прозябающий муж» или — «Муж, который прозябал». Что ты об этом думаешь, старый мастер пера?
— Что я думаю… — Леста качает своей полуседой головой и возводит глаза к небу, — думаю, что я-то наверняка никогда не женюсь.
— Женишься или не женишься, а пожалеешь в любом случае. Подумай только, ты, будучи холостяком, оставляешь половину своей жизни не прожитой.
— Пусть остается хоть вся.
— Погоди, погоди, дорогой друг: у тебя впереди еще много чего будет…
Лестой овладевает сильный приступ кашля; когда кашель прекращается, Тали продолжает свою повесть. Он, правда, обещал закончить ее побыстрее, но из его страдающего сердца вырываются наружу все новые и новые признания.
— Однажды под вечер — дело было ранней весною — Вирве положила свою узенькую ладонь мне на плечо, — Арно устремляет взор куда-то вдаль, — и снова спросила с необычайной нежностью:
«Может, ты болен, Арно?»
На языке у меня уже вертелся резкий ответ, мол, пусть оставит меня в покое, пусть идет к своему Ханнесу Ниголю, но я все же счел такой ответ чрезмерным и сказал просто: «Нет».
«Но что же с тобою, дорогой мой? Или тебя гнетет какая-нибудь забота? Все время молчишь и до того ушел в себя, что страшно становится, когда на тебя посмотришь. Может быть, это я чем-нибудь тебя расстроила? Скажи! Разговаривай! Глядишь, все еще можно будет исправить, к тому же, не исключено, что свою роль тут сыграло какое-нибудь недоразумение».
Опять я чуть было не заговорил о Ниголе, но… промолчал. Однако не встает ли и сейчас, так сказать, на повестку дня все тот же вопрос: почему я не выяснил до конца наши взаимоотношения? Одно несомненно: тогда жена попыталась бы не так, так этак себя выгородить ложью, по части которой она была на редкость искусная мастерица.
Вирве пожала плечами и удалилась в спальню. Что она там делала, я не знаю, но вроде бы слышались всхлипывания. Однако, если она действительно плакала, то и это могло быть фальшью.
Но слушай, слушай же, мой маленький невинный младенец Микк, что было потом. Моя жена разыграла свой последний козырь. Она стянула с себя платье и, полуголая, появилась на пороге спальни, поманила меня рукой и страстно прошептала: «Иди сюда, Арно, я хочу поговорить с тобой!»
Она была уверена, что именно этот прием подействует на меня сильнее, чем все остальное, и она была права: все мое существо пронзила жаркая струя, а левая рука вновь начала дрожать. Никогда прежде не казалась мне Вирве такой соблазнительной, как в этот момент. Но… Поверь мне, мой друг, я продолжал неподвижно сидеть за своим столом. Этот красивый рот целовал другой, это красивое тело — лапали чужие руки!
«Иди! Иди! — позвала она снова. — Иди же, наконец!» Но я не двигался с места. Ведь не исключено было, что сорок восьмая страница — далеко не все, ведь это могло происходить еще и прежде, повторяться и, может быть, не один год.
Вирве исчезла в спальне, я и на этот раз также не знал, что она там делала. Но если вообще что-нибудь делала, то в полной тишине.
Начиная с того весеннего вечера квартира, где мы жили, сделалась еще тише. Теперь мы не разговаривали уже и о необходимых вещах — их считали само собой разумеющимися. Прежде молчал я один, теперь молчали мы оба. Расстроенная Марта ходила едва слышными шагами, то и дело пытливо на нас поглядывая, и, наверное, готова была хоть вовсе расстаться со своим пупом, лишь бы только разведать причину нашего молчания. И еще одно обстоятельство не могло не броситься в глаза даже и совершеннейшему слепцу: госпожа Тали возобновила свои прежние повадки — ходила в кафе, принимала гостей, опаздывала на обед и ужин, являлась домой поздно, а по утрам и вовсе не показывалась. Я — хоть был, хоть не был, на меня и внимания не обращали.
Д-да-а, гордый дух милой Вирве получил тяжелый удар. То, что прежде я у нее вымаливал, как подаяние, то, что мне отпускали порционно — это самое она предложила мне сама. А я оттолкнул эту жертву, словно самозваный и свежеиспеченный король. Нет, такое унижение мне могли бы простить лишь в том случае, если бы я вновь обратился в прах. Но и тогда прощение могло быть лишь показным.
Я чувствовал себя совершенно одиноким и уже готов был спуститься со своего трона. Сделал… сделал, чего не должен был делать.
«Какой великолепный сегодня день!» — сказал я однажды за обеденным столом. Эта фраза вырвалась и для меня самого неожиданно. Очень возможно, я действительно был настолько воодушевлен прекрасной весенней погодой, что испытывал потребность разделить с кем-нибудь свои чувства — все равно с кем.
Вирве не ответила ни слова, вскоре она поднялась и ушла в свою комнату.
Поди знай, насколько спустился бы я со своего шатающегося и скрипевшего трона, воздвигая который… переоценил свои силы, если бы на горизонте не возник не кто иной, как Ханнес Ниголь.
«Видел сегодня Ниголя», — сказал я Вирве так… мимоходом, словно бы между прочим.
«Ну и что с того?» — Жена бросила на меня вопрошающий взгляд, однако он был совершенно холодным и безразличным.
«Ничего, — постарался я ответить так же спокойно, как она спросила. — Он опять в Таллинне».
«Опять в Таллинне… — Вирве подняла брови. — А когда же это он еще был?»
Тут-то и пронзил меня электрический ток в добрых несколько вольт: вот он, наконец, наступил, словно самим Богом посланный момент, когда Арно Тали мог окончательно рассчитаться с Вирве Киви! Гм… «А когда же это он еще был?» Все равно… — мелькнуло у меня в голове, — что бы я сейчас ни сказал, потом я так или иначе стану жалеть об этом.
«Он был в Таллинне, когда Невидимая рука отвела тебя к нему в отель «Централь». — Я старался говорить как можно спокойнее, но насколько мне это удалось, судить не берусь; весьма возможно, я говорил слишком громко, потому что выталкивал из себя слова, как из-под пресса. «Что? Что?» — Госпожа Киви побледнела и, прикусив палец, отступила от меня на два-три шага. Удивительно, что бледность поначалу возникла у нее только, и именно, в подглазьях и лишь затем распространилась по всему ее розовому, как у девушки, лицу. Странно, продолжал я рассуждать, что половые излишества отнюдь не скоро меняют лицо женщины… если при этом она живет трезвой и здоровой жизнью. Все, что говорили об этом предмете некоторые мужчины, было пустой болтовней. Вирве в тот раз можно было дать года двадцать два, не более, хотя ей уже было под тридцать».