— Гомэ, вблизи рынка, достаточно известный.
— Ну, — сказал Ивер, — за труды дай-ка нам представление.
Слепой присел на корточки, закинул назад голову и, перекатывая зеленоватые глаза и высовывая язык, стал обеими руками тереть себе живот, издавая при этом глухое рычание, словно голодная собака. Эммой овладело отвращение; она швырнула ему через плечо пятифранковую серебряную монету. То было все ее достояние. Ей показалось красивым выбросить его именно так.
Дилижанс уже тронулся, как вдруг Гомэ вывесился из окна и крикнул:
— Избегайте мучного и молочного! Носите шерстяное на теле и окуривайте пораженные части можжевельником.
Вид знакомых предметов, мелькавших перед нею, мало-помалу отвлек Эмму от ее горя. Невыносимая усталость охватила ее, и она приехала домой отупевшая, угнетенная, почти сонная.
«Будь что будет!» — думала она.
К тому же как знать? Разве с минуты на минуту не может случиться какое-нибудь чрезвычайное событие? Сам Лере может умереть.
В девять часов утра ее разбудил шум голосов на площади. Целая толпа собралась у рынка, перед большим объявлением, наклеенным на столбе. Эмма увидела, что Жюстен взлез на тумбу и срывает афишу, но сторож схватил его за шиворот. Гомэ вышел из аптеки, а тетка Лефрансуа разглагольствует, стоя посреди толпы.
— Барыня! Барыня! — кричала Фелисите, входя в комнату. — Какие злодеи!
Бедная девушка, взволнованная, протянула ей желтую бумагу, которую только что сорвала с двери. Эмма с первого взгляда поняла, что объявлена продажа всех ее вещей с молотка.
Обе переглянулись молча. Между барыней и служанкой давно не было тайн. Наконец Фелисите вздохнула:
— На вашем месте, барыня, я пошла бы к господину Гильомену.
— Ты думаешь?
Этот вопрос имел такой смысл: «Ты знаешь, что делается в этом доме через лакея; слыхала ли ты, что хозяин говорил когда обо мне?»
— Да, сходите к нему, это будет хорошо.
Эмма принарядилась, надела черное платье, шляпу со стеклярусом и, чтобы ее не узнали (на площади всегда толпится народ), пошла задворками, вдоль речки.
Запыхавшись, подошла она к садовой решетке нотариуса; небо было темное, и шел мелкий снег.
Она позвонила; на крыльце появился Теодор, в красном жилете; он почти фамильярно отпер ей, как знакомой, и ввел ее в столовую.
Широкая фаянсовая печь гудела под кактусом, заполнявшим собою нишу, и в рамках черного дерева, на обоях под дуб, висели «Эсмеральда» Штейбена и «Пентефрий» Шопена. Накрытый стол, серебряные подставки для кушанья, хрустальные дверные ручки, паркет и мебель — все сияло безукоризненною английскою чистотой; окна были украшены по углам цветными стеклами.
«Вот столовая, какая была бы мне по вкусу», — подумала Эмма.
Вошел нотариус, левою рукою придерживая на груди халат, затканный турецкими узорами, а правою быстро приподняв и опять нахлобучивая коричневую бархатную шапочку, кокетливо сдвинутую на правый висок, куда ложились и три пряди белокурых волос, зачесанные с затылка и прикрывавшие его лысый череп.
Предложив стул, он уселся завтракать, усиленно извиняясь за свою невежливость.
— Я хочу просить вас, сударь…
— Что такое, сударыня? Я вас слушаю.
Она принялась излагать ему свое положение.
Нотариус Гильомен знал, в чем дело, будучи связан дружбою с галантерейным торговцем, у которого он всегда находил деньги для выдаваемых им закладных.
Итак, он знал, и знал лучше ее самой, длинную историю этих векселей, выдаваемых сначала на небольшие суммы и на долгие сроки, снабженных разнообразными бланковыми пометками, потом постоянно возобновляемых, вплоть до того дня, когда Лере, собрав все опротестованные векселя, поручил своему приятелю Венсару произвести взыскание от своего имени, так как не желал прослыть среди своих односельчан тигром.
Она пересыпала рассказ обвинениями против Лере, на которые нотариус время от времени отзывался каким-нибудь незначительным словом. Кушая котлету и прихлебывая чай, он уткнул подбородок в свой небесного цвета галстук, заколотый двумя бриллиантовыми булавками, скрепленными тонкою золотою цепочкою, и улыбался странною улыбкою, слащавою и двусмысленною.
Но, заметив, что она промочила башмаки, он проговорил:
— Сядьте же, пожалуйста, ближе к печке… поставьте ваши ножки выше… на фаянс.
Она боялась испачкать его. Нотариус галантно заметил:
— Красивое никогда ничего не портит.
Она старалась его растрогать и, растрогавшись сама, поведала ему о скудости своих средств, о своих лишениях и нуждах. Он все это понимает: еще бы, изящная женщина! И, не переставая есть, повернулся к ней всем телом, так что коленом касался ее ботинка, подошва которого, дымясь, коробилась у печки.
Но когда она попросила у него тысячу экю, он поджал губы и сказал, что весьма сожалеет о том, что в свое время она не доверила ему управления ее состоянием, так как нашлось бы немало способов, удобных и для дамы, выгодно поместить свои деньги. Можно было почти без риска отважиться на великолепные спекуляции с торфяными болотами Грумениля или с земельными участками в Гавре; и он предоставлял ей казниться при мысли о фантастических барышах, какие она могла бы выручить.
— Как случилось, что вы не обратились ко мне? — спросил он.
— Не знаю, — ответила она.
— Почему? А?.. Боялись меня? А ведь жаловаться-то следовало бы мне! Мы с вами едва знакомы! Между тем я вам истинно предан, надеюсь, вы в этом теперь не сомневаетесь?
Он потянулся к ней, взял ее руку, жадно поцеловал ее и оставил у себя на колене, перебирая осторожно ее пальцы, нашептывая ей нежности.
Приторный голос нотариуса журчал, как ручей; в его глазах, поблескивающих из-под очков, загорались искры, а рука уходила все глубже в рукав Эммы, охватывая ее локоть. Она чувствовала у своей щеки его прерывистое дыхание. Близость этого человека была ей невыносимо тягостна. Она вдруг вскочила и сказала:
— Итак, сударь, я жду.
— Чего? — спросил нотариус, внезапно побледнев.
— Этих денег.
— Но… — Уступая слишком сильному желанию, вдруг его охватившему, он сказал; — Ну да, хорошо!.. — и на коленях потянулся к ней, забыв про свой халат. — Умоляю вас, останьтесь! Я вас люблю! — И он охватил ее талию.
Вмиг волна густого румянца залила лицо госпожи Бовари. Она отшатнулась грозно и крикнула:
— Вы бесстыдно пользуетесь моей бедой, милостивый государь! Меня можно жалеть, но нельзя купить! — И ушла.
Нотариус, оцепенев от изумления, принялся разглядывать свои красивые вышитые туфли. То был любовный подарок. Вид их под конец его утешил. К тому же он рассудил, что такая связь могла бы завлечь его слишком далеко.
«Каков негодяй! Скотина!.. Какая гнусность!» — говорила она себе, спеша нервным шагом под навесом придорожных осин. Досада на неудачу еще усиливала гнев оскорбленного целомудрия; ей казалось, что Провидение упорно преследует ее, и, проникаясь гордостью, она никогда еще так не уважала себя и не презирала так людей. Что-то воинственное поднималось в ней. Ей хотелось бить мужчин, плевать им в лицо, рвать их на куски. Она все шла быстрым шагом, бледная, дрожащая, взбешенная, пытливо вглядываясь заплаканными глазами в пустынный горизонт и словно услаждаясь душившей ее ненавистью.
Завидя свой дом, она оцепенела. Не могла ступить шагу. А войти было нужно. Куда деваться?
Фелисите поджидала ее у двери.
— Ну что?
— Нет! — сказала Эмма.
С четверть часа обе женщины перебирали всех лиц в Ионвиле, которые бы могли прийти на помощь. Но всякий раз как Фелисите называла кого-нибудь, Эмма возражала:
— Разве это возможно? Они не дадут.
— А барин-то сейчас вернется!
— Знаю… Ступай.
Она все испробовала. Теперь уже нечего было делать. Когда явится Шарль, она должна будет сказать ему: «Уходи. Этот ковер, по которому ты ступаешь, уже не наш. В твоем доме у тебя нет больше ни стула, ни булавки, ни соломинки, и это я тебя разорила, бедняга!»
Он зарыдает, будет долго плакать, потом привыкнет к мысли о случившемся и простит ее.
— Да, — шептала она, скрежеща зубами, — он меня простит, он, которому я за миллион не простила бы, что с ним встретилась… Нет, нет!
Мысль о превосходстве Бовари над нею приводила ее в ярость! Но ведь признается ли она ему во всем или не признается, он все равно тотчас, вскоре, завтра узнает о катастрофе; итак, надобно ждать этой ужасной сцены и перенести всю тяжесть его великодушия. Ей захотелось еще раз сходить к Лере: но к чему? Писать отцу — поздно. И быть может, она уже раскаивалась, что не уступила нотариусу, — когда вдруг заслышала топот копыт по аллее. То был он, он отпирал калитку и был бледнее, чем штукатурка стены. Бросившись с лестницы, она стремглав побежала по площади, и жена мэра, разговаривавшая у церкви с Лестибудуа, видела, как Эмма вошла к сборщику податей.