Прямым начальником Гогоберидзе был доктор Кроль, врач по специальности кожных болезней, осужденный по бытовой статье не то за спекуляции, не то за мошенничество. Хихика-ющий подхалим, пошляк, убеждавший на лекциях курсантов, что они "не останутся без масла", если изучат кожные болезни, - как огня боявшийся всякой "политики" (впрочем, кто ее в те годы не боялся! ). Взяточник, лагерный спекулянт, комбинатор, вечно связанный с ворами, которые носили ему "лепехи и шкеры".
У воров Кроль был давно "на крючке", и они помыкали им как хотели. Гогоберидзе не разговаривал со своим начальником вовсе - делал свое дело - уколы, перевязки, назначения, но в беседы с Кролем не вступал. Но однажды Гогоберидзе узнал, что от одного из заключенных - не блатаря, а фраера - Кроль требует хромовые сапоги за то, чтобы положить того на лечение в отделение, и что мзда уже вручена, - через все отделение зашагал к комнате Кроля. Кроль уже сидел дома, комната была заложена на тяжелую задвижку, искусно изготовленную для Кроля кем-то из больных. Гогоберидзе сорвал дверь и шагнул в комнату Кроля. Лицо его было багровым, руки дрожали. Гогоберидзе ревел, трубил, как слон. Он схватил сапоги и этими хромовыми сапогами исхлестал Кроля на глазах санитаров и больных. И вернул сапоги владельцу. Гогоберидзе стал ждать визита нарядчика или коменданта. Комендант, конечно, по рапорту Кроля посадит хулигана в изолятор, а может быть, лагерный начальник пошлет Гогоберидзе на общие физические работы - в таких "штрафных" случаях преклонный возраст не мог избавить от наказания. Но Кроль не подал рапорта. Ему было невыгодно навести малейший свет на след своих темных дел. Врач и фельдшер продолжали работать вместе.
Рядом со мной на школьной парте сидел курсант Баратели. Я не знаю, по какой статье он был осужден, думаю, что не по пятьдесят восьмой. Баратели называл мне однажды, но уголовные кодексы были в те времена витиеваты - я забыл эту статью. Баратели плохо владел русским языком, не выдержал приемных испытаний, но Гогоберидзе в больнице работал давно, его уважали, знали, и он сумел добиться, чтобы Баратели был принят. Гогоберидзе занимался с ним, кормил его целый год своим пайком, покупал ему махорку, сахар, Баратели относился к старику благодарно, тепло. Еще бы!
Прошло восемь месяцев героического этого ученья. Я уезжал, полноправный фельдшер, на работу в новую больницу за 500 километров от Магадана.
И пришел проститься с Гогоберидзе. И тогда он спросил меня медленно, медленно:
- Вы не знаете, где Эшба?
Вопрос был задан в октябре 1946 года. Эшба, один из видных деятелей компартии Грузии, был репрессирован давным-давно, в ежовские времена.
- Эшба умер, - сказал я, - умер на Серпантинке в самом конце тридцать седьмого года, а может быть, дожил до тридцать восьмого. Он был со мной на прииске "Партизан", а в конце 1937 года, когда на Колыме "началось", Эшбу в числе многих, многих других увезли "по спискам" на Серпантинную, где была следственная тюрьма Северного горного управления и где весь тридцать восьмой год почти непрерывно шли расстрелы.
"Серпантинная" - имя-то какое! Дорога там среди гор вьется, как серпантинная лента, - картографы так и назвали. У них ведь права большие. На Колыме есть и речка с фокстротным названием "Рио-Рита", и "Озеро танцующих хариусов", и ключи "Нехай", "Чекой" и "Ну!". Развлечение стилистов.
В 1952 году зимой случилось мне ехать на перекладных - олени, собаки, лошади, кузов грузовика, пеший переход и снова кузов грузовика - огромного чехословацкого "Татра", лошади, собаки, олени - в больницу, где когда-то - еще год назад - работал я. Здесь и узнал от врачей той больницы, где я учился, что Гогоберидзе - у него был срок 15 лет плюс 5 поражения в правах - окончил срок живым и получил ссылку на вечное поселение в Якутию. Это было еще жестче, чем обычное пожизненное прикрепление в ближайшем от лагеря поселке - так практиковали там и позднее, чуть не до 1955 года. Гогоберидзе сумел добиться права остаться в одном из поселков Колымы, не переезжая в Якутию. Было ясно, что организм старика не выдержит такой поездки по Дальнему Северу. Гогоберидзе поселился в поселке Ягодном, на 543-м километре от Магадана. Работал там в больнице. Когда я возвращался на место своей работы под Оймякон, я остановился в Ягодном и зашел повидать Гогоберидзе, он лежал в боль-нице для вольнонаемных, лежал как больной, а не работал там фельдшером или фармацевтом. Гипертония! Сильнейшая гипертония!
Я зашел в палату. Красные и желтые одеяла, ярко освещенные откуда-то сбоку, три пустых койки - и на четвертой, закрытый ярким желтым одеялом до пояса, лежал Гогоберидзе. Он узнал меня сразу, но говорить почти не мог из-за головной боли.
- Как вы?
- Да так.- Серые глаза блестели по-прежнему живо. Прибавилось морщин.
- Поправляйтесь, выздоравливайте.
- Не знаю, не знаю.
Мы распрощались.
Вот и все, что я знаю о Гогоберидзе. Уже на Большой земле из писем я узнал, что Александр Гогоберидзе умер в Ягодном, так и не дождавшись реабилитации прижизненной.
Такова судьба Александра Гогоберидзе, погибшего только за то, что он был братом Левана Гогоберидзе. О Леване же - смотри воспоминания Микояна.
1970-1971
- Вы - хороший человек, - сказал мне недавно наш траповщик - бригадный плотник, налаживающий трапы, по которым катают тачки с породой и песками на промывочный прибор, на бутару. - Вы никогда не говорите плохо и грязно о женщинах.
Траповщик этот был Исай Рабинович, бывший управляющий Госстрахом Советского Союза. Когда-то он ездил принимать золото от норвежцев за проданный Шпицберген в Северном море, в штормовую погоду перегружал мешки с золотом с одного корабля на другой в целях конспирации, заметания следов. Прожил он чуть ли не всю жизнь за границей, был связан многолетней дружбой со многими крупными богачами - Иваром Крейгером, например. Ивар Крейгер, спичечный король, покончил жизнь самоубийством, но в 1918 году он был еще жив, и Исай Рабинович с дочерью гостил у Крейгера на французской Ривьере.
Советское правительство искало заказов за границей, и поручителем для Крейгера был Исай Рабинович. В 1937 году он был арестован, получил десять лет. В Москве у него оставались жена и дочь - единственные его родственники. Дочь во время войны вышла замуж за морского атташе Соединенных Штатов Америки, капитана I ранга Толли. Капитан Толли получил линкор на Тихом океане, уехал из Москвы на новое место службы. Еще раньше капитан Толли и дочь Исая Рабиновича написали письма в концентрационный лагерь - к отцу и будущему тестю, - капитан просил разрешения на брак. Рабинович погоревал, покряхтел и дал положительный ответ. Родители Толли прислали свое благословение. Морской атташе женился. Когда он уезжал, жене его, дочери Исая Рабиновича, не разрешили сопровождать мужа. Супруги немед-ленно развелись, и капитан Толли убыл к месту нового своего назначения, а бывшая его жена работала на какой-то незначительной должности в Наркоминделе. Она прекратила переписку с отцом. Капитан Толли не писал ни бывшей жене, ни бывшему тестю. Прошло целых два года войны, и дочь Рабиновича получила кратковременную командировку в Стокгольм. В Стокгольме ее ждал специальный самолет, и жена капитана Толли была доставлена к мужу…
После этого Исай Рабинович стал получать в лагерь письма с американскими марками и на английском языке, что чрезвычайно раздражало цензоров… Эта история с бегством после двух лет ожидания - ибо капитан Толли вовсе не считал свою женитьбу московской интрижкой - одна из историй, в которых мы очень нуждались. Я никогда не замечал, говорю ли я о женщинах хорошо или плохо, - все ведь, кажется, было давно вытравлено, забыто, и я вовсе не мечтал ни о каких встречах с женщинами. Для того чтобы быть онанистом на тюремный манер, надо быть прежде всего сытым. Развратника, онаниста, а равно и педераста нельзя представить голодным.
Был красавец парень лет двадцати восьми, десятник на больничном строительстве, заклю-ченный Васька Швецов. Больница была при женском совхозе, надзор слабоват, да и закуплен - Васька Швецов пользовался сногсшибательным успехом.
- Много я знал баб, много. Дело это простое. Только ведь, верите, дожил почти до тридца-ти лет и ни разу еще с бабой в кровати не лежал - не пришлось. Все второпях, на каких-то ящиках, мешках, скороговоркой… Я ведь с мальчиков в тюрьме-то…
Другой был Любов, блатарь, а скорее "порчак", "порченый штымп" - а ведь из "порченых штымпов" выходят люди, которые по своей злобной фантазии могут превзойти болезненное воображение любого вора. Любов, высокий, улыбающийся, нагловатый, постоянно в движении, рассказывал о своем счастье:
- Везло мне на баб, грех сказать, везло. Там, где я до Колымы был, - лагерь женский, а мы - плотники при лагере, нарядчику брюки почти новые, серые отдал, чтоб туда попасть. Там такса была, пайка хлеба, шестисотка, и уговор - пока лежим, пайку эту она должна съесть. А что не съест - я имею право забрать назад. Давно они уж так промышляют - не нами начато. Ну, я похитрей их. Зима. Я утром встаю, выхожу из барака - пайку в снег. Заморожу и несу ей - пусть грызет замороженную - много не угрызет. Вот выгодно жили…