В это время возница завыл:
— Ого… го… вон он… вон… Господи, выноси, выноси…
Я наконец справился с тяжелою овчиной, выпростал руки, поднялся. Ни сзади, ни с боков не было черных зверей. Мело очень редко и прилично, и в редкой пелене мерцал очаровательнейший глаз, который я бы узнал из тысячи, который узнаю и теперь… — мерцал фонарь моей больницы. Темное громоздилось сзади него. «Куда красивее дворца…» — промыслил я и вдруг в экстазе еще два раза выпустил пули из браунинга назад, туда, где пропали волки.
***
Пожарный стоял посредине лестницы, ведущей из нижнего отдела замечательной врачебной квартиры, я — наверху этой лестницы, Аксинья в тулупе — внизу.
— Озолотите меня, — заговорил возница, — чтоб я в другой раз… — Он недоговорил, залпом выпил разведенный спирт и крякнул страшно, обернулся к Аксинье и прибавил, растопырив руки, сколько позволяло его устройство: — Во величиной…
— Померла? Не отстояли? — спросила Аксинья у меня.
— Померла, — ответил я равнодушно.
Через четверть часа стихло. Внизу потух свет. Я остался наверху один. Почему-то судорожно усмехнулся, расстегнул пуговицы на блузе, потом их застегнул, пошел к книжной полке, вынул том хирургии, хотел посмотреть что-то о переломах основания черепа, бросил книгу.
Когда разделся и влез под одеяло, дрожь поколотила меня с полминуты, затем отпустила, и тепло пошло по всему телу.
— Озолотите меня, — задремывая, пробурчал я, — но больше я не по…
— Поедешь… ан поедешь… — насмешливо высвистала вьюга.
Она с громом проехалась по крыше, потом пропела в трубе, вылетела из нее, прошуршала за окном, пропала.
— Поедете… пое-де-те… — стучали часы. Но глуше, глуше.
И ничего. Тишина. Сон.
Журнал «Медицинский работник»
18 и 25 января 1926 г.
Где же весь мир в день моего рождения? Где электрические фонари Москвы? Люди? Небо? За окошками нет ничего! Тьма…
Мы отрезаны от людей. Первые керосиновые фонари от нас в 9 верстах на станции железной дороги. Мигает там, наверное, фонарик, издыхает от метели. Пройдет в полночь с воем «скорый» в Москву и даже не остановится — не нужна ему забытая станция, погребенная в буране. Разве что занесет пути.
Первые электрические фонари в 40 верстах, в уездном городе. Там сладостная жизнь. Кинематограф есть, магазины. В то время как воет и валит снег на полях, на экране, возможно, плывет тростник, качаются пальмы, мигает тропический остров…
Мы же одни.
— Тьма египетская, — заметил фельдшер Демьян Лукич, приподняв штору.
Выражается он торжественно, но очень метко. Именно — египетская.
— Прошу еще по рюмке, — пригласил я. (Ах, не осуждайте! Ведь врач, фельдшер, две акушерки, ведь мы тоже люди! Мы не видим целыми месяцами никого, кроме сотен больных. Мы работаем, мы погребены в снегу. Неужели же нельзя нам выпить по 2 рюмки разведенного спирту по рецепту и закусить уездными шпротами в день рождения врача?)
— За ваше здоровье, доктор! — прочувствованно сказал Демьян Лукич.
— Желаем вам привыкнуть у нас! — сказала Анна Николаевна и, чокаясь, поправила парадное свое платье с разводами.
Вторая акушерка Пелагея Ивановна чокнулась, хлебнула, сейчас же присела на корточки и кочергой пошевелила в печке. Жаркий блеск метнулся по нашим лицам, в груди теплело от водки.
— Я решительно не постигаю, — заговорил я возбужденно и глядя на тучу искр, взметнувшихся под кочергой, — что эта баба сделала с белладонной. Ведь это же кошмар!
Улыбки заиграли на лицах фельдшера и акушерки.
Дело было вот в чем. Сегодня на утреннем приеме в кабинет ко мне протиснулась румяная бабочка лет 30. Она поклонилась акушерскому креслу, стоящему за моей спиной, затем из-за пазухи достала широкогорлый флакон и запела льстиво:
— Спасибо вам, гражданин доктор, за капли. Уж так помогли, так помогли… Пожалуйте еще баночку.
Я взял у нее из рук флакон, глянул на этикетку, и в глазах у меня позеленело. На этикетке было написано размашистым почерком Демьяна Лукича:
«Tinct. Belladonn…» и т д. «16 декабря 1917 года…»
Другими словами, вчера я выписал бабочке порядочную порцию белладонны, а сегодня, в день моего рождения, 17 декабря, бабочка приехала с сухим флаконом и просьбой повторить.
— Ты… ты… все приняла вчера? — спросил я диким голосом.
— Все, батюшка милый, все, — пела бабочка сдобным голосом, — дай вам Бог здоровья за эти капли… полбаночки — как приехала, а полбаночки — как спать ложиться. Как рукой сняло…
Я прислонился к акушерскому креслу.
— Я тебе по скольку капель говорил? — задущенным голосом заговорил я. — Я тебе по пять капель… Что ж ты делаешь, бабочка? Ты ж… я ж…
— Ей-богу, приняла! — говорила баба, думая, что я не доверяю ей, будто она лечилась моей белладонной.
Я охватил руками румяные щеки и стал всматриваться в зрачки. Но зрачки были как зрачки. Довольно красивые, совершенно нормальные. Пульс у бабы был тоже прелестный. Вообще никаких признаков отравления белладонной у бабы не замечалось.
— Этого не может быть!.. — заговорил я и завопил:
— Демьян Лукич!
Демьян Лукич в белом халате вынырнул из аптечного коридора.
— Полюбуйтесь, Демьян Лукич, что эта красавица сделала! Я ничего не понимаю…
Баба испуганно вертела головой, поняв, что в чем-то она провинилась.
Демьян Лукич завладел флаконом, понюхал его, повертел в руках и строго молвил:
— Ты, милая, врешь. Ты лекарство не принимала!
— Ей-бо… — начала баба.
— Бабочка, ты нам очков не втирай, — сурово, искривив рот, говорил Демьян Лукич, — мы все досконально понимаем. Сознавайся, кого лечила этими каплями?
Баба возвела свои нормальные зрачки на чисто выбеленный потолок и перекрестилась.
— Вот чтоб мне…
— Брось, брось… — бубнил Демьян Лукич и обратился ко мне: — Они, доктор, ведь как делают. Съездит такая артистка в больницу, выпишут ей лекарство, а она приедет в деревню и всех баб угостит.
— Что вы, гражданин фершал…
— Брось! — отрезал фельдшер. — Я у вас восьмой год. Знаю. Конечно, раскапала весь флакончик по всем дворам, — продолжал он мне.
— Еще этих капелек дайте, — умильно попросила баба.
— Ну, нет, бабочка, — ответил я и вытер пот со лба, — этими капельками больше тебе лечиться не придется. Живот полегчал?
— Прямо-таки, ну, рукой сняло!..
— Ну, вот и превосходно. Я тебе других выпишу, тоже очень хорошие.
И я выписал бабочке валерьянки, и она, разочарованная, уехала.
Вот об этом случае мы и толковали у меня в докторской квартире в день моего рождения, когда за окнами висела тяжким занавесом метельная египетская тьма.
— Это что, — говорил Демьян Лукич, деликатно прожевывая рыбку в масле, — это что: мы-то привыкли уже здесь. А вам, дорогой доктор, после университета, после столицы, весьма и весьма придется привыкать. Глушь!
— Ах, какая глушь! — как эхо, отозвалась Анна Николаевна.
Метель загудела где-то в дымоходах, прошелестела за стеной. Багровый отсвет лег на темный железный лист у печки. Благословение огню, согревающему медперсонал в глуши!
— Про вашего предшественника Леопольда Леопольдовича изволили слышать? — заговорил фельдшер и, деликатно угостив папироской Анну Николаевну, закурил сам.
— Замечательный доктор был! — восторженно молвила Пелагея Ивановна, блестящими глазами всматриваясь в благостный огонь. Праздничный гребень с фальшивыми камешками вспыхивал и погасал у нее в черных волосах.
— Да, личность выдающаяся, — подтвердил фельдшер. — Крестьяне его прямо обожали. Подход знал к ним. На операцию ложиться к Липонтию — пожалуйста! Они его вместо Леопольд Леопольдович Липонтий Липонтьевичем звали. Верили ему. Ну и разговаривать с ними умел. Нуте-с, приезжает как-то к нему приятель его Федор Косой из Дульцева на прием. Так и так, говорит, Липонтий Липонтьевич, заложило мне грудь, ну не продохнуть. И, кроме того, как будто в глотке царапает…
— Лярингит, — машинально молвил я, привыкнув уже за месяц бешеной гонки к деревенским молниеносным диагнозам.
— Совершенно верно. «Ну, — говорит Липонтий, — я тебе дам средство. Будешь ты здоров через 2 дня. Вот тебе французские горчишники. Один налепишь на спину между крыл, другой — на грудь. Подержишь десять минут, сымешь. Марш! Действуй!» Забрал тот горчишники и уехал. Через 2 дня появляется на приеме. «В чем дело?» — спрашивает Липонтий. А Косой ему:
«Да что ж, — говорит, — Липонтий Липонтьевич, не помогают ваши горчишники ничего».
«Врешь! — отвечает Липонтий, — не могут французские горчишники не помочь! Ты их, наверное, не ставил?»
«Как же, говорит, не ставил? И сейчас стоит…»