— Это тоже неопровержимо, — согласился Месснер. — Поскольку три тела не могут одновременно занимать одно и то же пространство, кто-то должен уйти.
— И это будете вы, — угрожающе заявил Уомбл. — До ближайшего лагеря десять миль, но вы можете их сделать.
— Вот тут-то вы, пожалуй, и ошибаетесь, — возразил Месснер. — Почему же непременно я должен уйти? Ведь я первый нашел эту хижину.
— Но Тэсс не может выйти, — объяснил Уомбл. — Ее легкие простужены.
— Я согласен с вами. Она не может пройти десять миль по морозу. Она во всяком случае должна остаться.
— Тогда дело обстоит именно так, как я сказал, — заявил Уомбл.
Месснер кашлянул.
— Ваши легкие здоровы? Не правда ли? — спросил он.
— Да, но что же из этого?
Снова Месснер откашлялся и сказал, выговаривая слова с особой надуманной медлительностью:
— А из этого только то, что, как вы сами изволили рассуждать, нет никаких препятствий для вашего ухода и прогулки в десять миль по морозу.
Уомбл взглянул на Терезу и уловил в ее глазах что-то вроде удовольствия.
— Ну? — спросил он ее.
Она колебалась, и он весь покраснел от ярости. Затем обратился к Месснеру.
— Довольно! Вы не можете здесь остаться!
— Нет, могу и останусь!
— Я не позволю вам. — Уомбл выпрямился.
— Все-таки я останусь.
— Я вас выброшу!
— Я вернусь!
Уомбл остановился на минуту.
— Имейте в виду, Месснер, если вы не уйдете, я вас побью. Здесь не Калифорния. Я вас изобью.
Месснер пожал плечами.
— Если вы это сделаете, я созову золотоискателей, и вас повесят на первом дереве. Вы сказали правильно, что здесь не Калифорния. Они простые люди — эти золотоискатели, и мне довольно будет показать им следы ваших ударов и заявить притязание на свою жену.
Женщина пыталась что-то сказать, но Уомбл в бешенстве повернулся к ней.
— Ты не вмешивайся.
Месснер, наоборот, обратился к ней с изысканной вежливостью:
— Пожалуйста, Тереза, не вмешивайтесь.
Но гнев и необходимость сдерживаться оказали свое действие. Она начала кашлять сухим, прерывистым кашлем; с налитым кровью лицом и рукой, прижатой к груди, она ждала, чтобы припадок прошел.
Уомбл мрачно посмотрел на нее, как бы измеряя степень ее болезни.
— Что-нибудь надо сделать, — сказал он. — Ее легкие не выдержат путешествия. Она не может двинуться, пока температура не поднимется. Но я ее не уступлю.
Месснер снова кашлянул, невнятно что-то пробурчал и затем сказал, как бы наполовину извиняясь:
— Я нуждаюсь в деньгах.
Лицо Уомбла тотчас же выразило презрение. Наконец-то его противник оказался подлее его!
— У вас полный мешок золотого песка, — продолжал Месснер. — Я видел, как вы снимали его с саней.
— Сколько вам надо? — спросил Уомбл презрительно.
— Я оценил бы ваш мешок в двадцать фунтов. Что бы вы сказали о четырех тысячах?
— Но это все, что у меня есть! — вырвалось у Уомбла.
— Вы имеете ее, — ответил Месснер, как бы утешая его. — Она должна этого стоить. Подумайте, что я отдаю. Это — разумная цена.
— Хорошо! — Уомбл бросился через комнату за мешком. — Хоть бы поскорее с вами развязаться, подлый змееныш!
— Ну, в этом вы ошибаетесь, — ответил Месснер с улыбкой. — С точки зрения этики, человек, который дает взятку, так же виновен, как тот, кто ее получает. Укрыватель так же дурен, как вор. Поэтому вам не следует в этом маленьком эпизоде воображать, что вы имеете какое-то моральное преимущество.
— К черту вашу этику! — крикнул Уомбл. — Идите сюда и проверьте вес золота. Я могу вас надуть.
И женщина, в бессильной ярости опираясь о лежанку, вынуждена была присутствовать при том, как ее самое — в желтых слитках и песке — взвешивали на весах. Последние были небольшого размера, и поэтому потребовалось несколько операций. Месснер с особой тщательностью проверял каждую кладку.
— В нем слишком много серебра, — заметил он, завязывая мешок с золотом. — Думаю, дадут не больше шестнадцати за унцию. Для вас сделка очень выгодна, Уомбл!
Он любовно ощупал мешок и, как бы проявляя особое внимание к его ценности, отнес его в свои сани. Вернувшись, он собрал свою посуду и завернул постель. Когда сани были нагружены и визжащие собаки впряжены, он вернулся в хижину за перчатками.
— Прощайте, Тэсс, — сказал он, стоя в открытой двери.
Она повернулась к нему, пылая гневом, пытаясь что-то сказать, но не способная говорить от душившей ее злобы.
— Прощайте, Тэсс, — нежно повторил он.
— Негодяй! — удалось ей выговорить. Она отвернулась и бросилась на постель лицом вниз, рыдая и повторяя: — Негодяй! Негодяй!..
Джон Месснер тихо закрыл за собой дверь и, понукая собак, облегченно бросил последний взгляд на хижину. Он остановил сани у берега, около проруби. Там он вынул мешок с золотом и понес его к проруби. Он разбил лед кулаком и, развязав ремни зубами, высыпал содержимое мешка в воду. Река была неглубока в этом месте, и в свете сумерек он мог видеть желтое дно на глубине двух футов от поверхности. Сделав свое дело, он плюнул в воду.
Он направил собак по Юконской тропе. Визжа и пыхтя, они шли неохотно. Месснер шел за ними, держась за шест правой рукой и потирая левой щеки и нос. Изредка, на поворотах, он задевал о постромки и переступал веревку.
— Вперед, мои бедные, усталые звери! — кричал он. — Вперед!
Войдя в хижину старого Эббитса, я обратился к нему с обычным заявлением:
— Я пришел варить на твоем огне и спать эту ночь под твоей крышей.
Эббитс посмотрел на меня мутными и пустыми глазами; Зилла же встретила меня довольно кисло и презрительно ворча. Зилла была его женой и считалась самой злой и ядовитой старухой на всем Юконе.
Я бы ни за что у них не остановился, если бы мои собаки не так устали и будь только остальная часть деревни заселена. Но обитателей я нашел только в этой хижине и потому был вынужден именно в ней искать убежища.
Старый Эббитс то и дело словно пробуждался от своей умственной спячки. Тогда в его глазах зажигались проблески понимания. Несколько раз, даже во время приготовления моего ужина, он пытался гостеприимно узнать о моем здоровье, о числе и состоянии моих собак и о расстоянии, пройденном мною в этот день. Зилла же все более и более хмурилась и еще презрительней ворчала.
Нужно признаться, что у них не могло быть особенных оснований для веселья. Они лежали, скорчившись, у огня, и в этом положении, по-видимому, должны были оставаться до конца своей жизни. Они были дряхлы и беспомощны, страдали от ревматизма и голода. С завистью вдыхали они аромат жарившегося мяса. Они качались вперед и назад медленно и безнадежно, и через каждые пять минут Эббитс испускал тихий стон. Это был не столько стон страдания, сколько усталости от страдания. Он был подавлен бременем и мучительностью того, что называется жизнью, а еще больше подавлял его страх смерти. Он переживал вечную трагедию старости, потерявшей радость жизни и не приобретшей еще успокоения смерти.
Когда мое жаркое из лося зашипело на сковороде, я заметил, что ноздри старого Эббитса стали дрожать и раздуваться, по мере того как он ловил запах еды. Он перестал раскачиваться и стонать, и лицо его сделалось осмысленнее.
Наоборот, Зилла качалась все быстрее, и страдание ее прорвалось в ряде коротких резких возгласов. Мне пришло на ум, что их образ действия напоминает поведение голодных собак, и я не удивился бы, если бы у Зиллы вдруг появился хвост и она стала бы им бить по полу — по-собачьи. Изредка Эббитс переставал раскачиваться, для того чтобы нагнуться вперед и приблизить свой трепещущий нос к источнику вкусового возбуждения.
Когда же я подал каждому из них тарелку жареного мяса, они стали жадно есть его, производя ртом громкие звуки; они чавкали изношенными зубами, не переставая бормотать. После этого я дал им по чашке горячего чая, и чавканье прекратилось. Стянутый рот Зиллы расправился, и она удовлетворенно вздохнула. Больше они уже не раскачивались и как будто впали в состояние тихой задумчивости. Глаза Эббитса увлажнились: знак сострадания к самому себе.
Они долго искали свои трубки, и это служило доказательством того, что они уже давно не имели табаку. Старик так сильно хотел курить, что впал в состояние беспомощности, и я должен был зажечь его трубку.
— Почему вы одни в деревне? — спросил я. — Поумирали остальные, что ли? Или у вас была повальная болезнь и вы одни остались в живых?
Старый Эббитс покачал головой:
— Нет, болезни не было. Деревня ушла на охоту. А мы слишком стары, наши ноги недостаточно сильны, и мы не можем носить на спине поклажу. Вот мы и остаемся здесь и ждем, чтобы те, кто помоложе, вернулись с мясом.