Суходроков в свой черед неторопливо собирался уходить. Я помог ему обернуть шею чем-то вроде шарфа и накинуть поверх перхоти нечто вроде мантильи. Тут он вспомнил, что я явился к нему по некоему определенному и срочному поводу.
— А ведь и верно, — воскликнул он, — надоедая вам своими делишками, я совсем запамятовал о вашем больном. Простите, коллега, и живенько вернемся к нашему предмету. Но что мне сказать вам такого, чего бы вы не знали и без меня? Из всех этих спорных теорий и сомнительных опытов самое разумное — ничего не выбирать. Действуйте по собственному разумению, коллега. Раз уж надо что-то делать, поступайте именно так. Что до меня, доверительно признаюсь вам: это тифозное заболевание опротивело мне в конце концов до чертиков, сверх всякой меры. Больше, чем можно себе вообразить. Когда я в молодости занялся брюшным тифом, нас было всего несколько человек, мы первыми вторглись в эту область, могли пересчитать друг друга по пальцам и каждому определить его настоящую цену. А сегодня? Каждый день появляются новые исследователи, из Лапландии, из Перу, дорогой мой! С каждым днем их все больше. Специалисты едут отовсюду. В Японии их пекут целыми партиями. Я — очевидец того, как за несколько лет мир превратился в форменный рынок новых и нелепых публикаций на эту тему. Я смирился и, чтобы охранять и по мере сил отстаивать свое место, принялся снова и снова, от конгресса к конгрессу, из журнала в журнал, повторять свою статейку, ловко внося в нее к концу каждого сезона второстепенные и безвредные изменения. Поверьте, коллега, в наши дни брюшной тиф такая же банальность, как мандолина или банджо. Говорю вам, сдохнуть от этого можно! Каждый старается сыграть на этом инструменте что-нибудь на свой лад. Нет уж, скажу честно: у меня нет больше сил лезть из кожи, мне под конец жизни нужно только одно — уголок, где я смогу спокойно заниматься исследованиями, которые обеспечат мне не врагов, не учеников, а всего лишь скромную известность, которой никто не завидует, которой я довольствуюсь и в которой очень нуждаюсь. В числе прочей ерунды я подумываю написать исследование о сравнительном влиянии центрального отопления в северных и южных странах на заболеваемость геморроем. Ну, что скажете? Относится это к гигиенистике? Или к диетологии? Такие сочинения в моде, верно? Убежден, что подобное исследование, корректно выполненное и должным образом растянутое, привлечет на мою сторону Академию, состоящую в большинстве своем из старцев, которых не могут оставить равнодушными проблемы отопления и геморроя. Вспомните, какой интерес они проявили к вопросу о раке, непосредственно их касающемуся! Почем знать, не присудит ли мне Академия одну из своих премий по гигиенистике? Десять тысяч франков, а? Этого мне хватит на поездку в Венецию. Я ведь в молодости побывал в Венеции, мой юный друг. С голоду там подыхают так же, как всюду. Но там царит такой торжественный запах смерти, который не скоро забывается.
Выйдя на улицу, нам пришлось тут же вернуться за галошами, забытыми стариком. Поэтому мы подзадержались, после чего куда-то заспешили, куда — он не сказал.
По длинной улице Вожирар, забитой тележками зеленщиков и автомобильными пробками, мы вышли на площадь, окруженную каштанами и полицейскими. Мы протискались в заднюю комнату небольшого кафе, где Суходроков устроился у окна, прикрытого занавеской.
— Опоздали! — досадливо воскликнул он. — Они уже вышли.
— Кто?
— Школьницы. Знаете, среди них попадаются просто обаяшки. Я знаю ножки каждой наизусть. Большего перед концом жизни я не прошу… Пойдемте! А это отложим до следующего раза.
Мы расстались добрыми друзьями.
Как я был бы счастлив не возвращаться больше в Драньё! Уйдя оттуда с утра, я почти забыл о своих повседневных заботах: они так прочно укоренились в Драньё, что не пустились за мной следом. Не вернись я туда, они, пожалуй, там и умерли бы, как Бебер. Это же были заботы предместья. Однако, начиная с улицы Бонапарта, мною опять овладели печальные мысли. А ведь это улица, по которой приятно пройтись. Немного найдется таких изящных и располагающих к себе улиц. Но на подходе к набережным мне почему-то стало боязно. Я долго бродил — все не решался перейти через Сену. Не каждому дано быть Цезарем![71] По ту сторону, на другом берегу, начинались мои неприятности. Я решил до ночи побыть на левом берегу. Хоть несколько солнечных часов выиграю, подумалось мне.
Вода плескалась у ног рыболовов, и я присел наблюдать за ними. Я ведь вправду не торопился, как, впрочем, и они. Для меня как бы настал момент, возможно, возраст, когда начинаешь сознавать, сколько теряешь с каждым уходящим часом. Но ты еще не набрался достаточно мудрости, необходимой для того, чтобы с ходу остановиться на дороге времени, да если бы даже это тебе и удалось, ты все равно не знал бы, что делать без неистового стремления вперед, которым был одержим и которым так восхищался в молодости. Правда, ты уже куда меньше гордишься своей молодостью, но и не смеешь еще прямодушно заявить, что она — всего лишь движение к старости.
Ты обнаруживаешь в своем юродивом прошлом столько смешного, столько обмана и дурацкой доверчивости, что тебе, пожалуй, хочется разом перестать быть молодым, дождаться, чтобы молодость оторвалась от тебя, ушла, отделилась и ты осознал всю ее суетность, попробовал на ощупь ее пустоту, дал ей еще раз пройти перед тобой и убедился затем, что она исчезла, — дождаться этого, а уж тогда в свой черед перейти на другую сторону времени и воочию увидеть, что представляют собой люди и вещи.
На набережной клева не было. Но рыболовов это, по-видимому, не очень и интересовало. Рыба наверняка знала, кто они такие. Рыболовы сидели для виду, просто так. Последние прекрасные лучи солнца еще пригревали нас, и голубые с золотом отсветы их играли на воде. Сквозь густолиственные деревья в лицо нам мягкими порывами дул свежий ветер. Было хорошо. Целых два часа мы провели вот так, ничего не поймав и ничего не делая. Потом Сена потемнела, и угол моста в наступивших сумерках стал багровым. Люди, проходившие по набережной, не замечали нас, сидевших на берегу у воды.
Ночь выступила из-под арок моста, поползла вверх по всей длине дворца, затянула фасад и — одно за другим — сверкающие окна. Они тоже погасли.
Оставалось одно — опять уходить.
Букинисты на набережных запирали свои развалы.
— Ты скоро? — перегнувшись через парапет, крикнула женщина мужу, который рядом со мной собирал свои удочки, складной стульчик, наживку. Он что-то проворчал, остальные рыболовы заворчали вслед за ним, и все мы вместе, продолжая ворчать, поднялись наверх и смешались с прохожими. Я заговорил с его женой — просто так, чтобы оказать ей любезность, прежде чем все затопит мрак. Она тут же попыталась продать мне книжечку. Она уверяла, что забыла убрать ее под прилавок.
— Потому так дешево и отдаю, почти задаром, — прибавила она.
Старенький Монтень, настоящий Монтень всего за франк! Почему не доставить женщине удовольствие по такой дешевке? Я купил у нее Монтеня.
Вода под мостом потяжелела. Мне совсем расхотелось идти дальше. На Бульварах я выпил кофе со сливками и развернул проданный мне томик. Открылся он как раз на той странице, где этот самый Монтень пишет жене по случаю смерти их сына. Текст сразу заинтересовал меня — наверно, из-за того, что он увязывался у меня с Бебером.
«Ах, — вот что примерно писал Монтень[72] своей половине, — не убивайтесь так, дорогая женушка. Пора утешиться. Все устроится. В жизни все устраивается. Кстати, — писал он дальше, — вчера я отыскал в старых бумагах одного своего друга письмо Плутарха, посланное им жене в точно таких же обстоятельствах, как наши. И до того это письмо мило составлено, что я посылаю его тебе, милая женушка. Письмо воистину прекрасно. К тому же я не могу больше жить без общения с тобой и надеюсь, что ты вскоре дашь мне знать, проходит ли твоя печаль. Поэтому, драгоценная супруга, посылаю тебе это прекрасное письмо Плутарха: оно поистине превосходно. Оно тебя бесконечно заинтересует. Обязательно познакомься с ним, дорогая женушка. Прочти его. Покажи друзьям. Перечитай снова. Теперь я спокоен. Я уверен: оно поставит Вас на ноги. Ваш верный муж Мишель».
Вот уж чисто сработано, подумал я. Его жена наверняка гордилась таким добрым мужем, как ее Мишель, которого ничем с ног не собьешь. Впрочем, это их личное дело. Вероятно, судя о чужом сердце, мы всегда ошибаемся. Может быть, они и вправду горевали? Так, как горевали в те времена.
А вот что касается Бебера, это был для меня проклятый день. Жив он или умер, мне с ним все равно не везло. Мне казалось, что ни у кого на всей земле, даже у Монтеня, для Бебера ничего нет. Впрочем, может, оно для всех так: копнешь — и пустота. Тут не поспоришь: ушел я из Драньё утром, пора возвращаться, а возвращаюсь-то я ни с чем. Нечего мне предложить — ни ему, ни его тетке.