Все мои труды и изобретения вели к ней. Все мои далекие видения кончались ею. Когда я создал огненный лук и огненную дощечку, я создал их для нее. Ради нее, хоть я и не знал этого, строил я ловушку с колом для Саблезубого. Ради нее укрощал лошадей, убивал мамонтов и гнал своих оленей к югу, уходя от наступающего ледника. Ради нее я жал дикий рис, одомашнивал ячмень, пшеницу и кукурузу.
Ради нее и ради будущих ее детей я умирал на вершинах деревьев, отбивался от врагов у входа в пещеру, выдерживал осаду за глиняными стенами. Ради нее я поместил в небе двенадцать знаков. Ей молился я, когда склонялся перед десятью нефритовыми камнями, видя в них месяцы плодородия.
И всегда женщина льнула к земле, подобно матери-куропатке, укрывающей своих птенцов. И всегда моя тяга к скитаниям увлекала меня на сияющие пути. Но всегда мои звездные тропы приводили к ней, вечной и единственной, к той женщине, чьи объятия так влекли меня, что в них я забывал о звездах.
Ради нее я странствовал по морям, взбирался на горы, пересекал пустыни, ради нее я был первым на охоте и первым в битве.
И ради нее и для нее я пел песни о свершенном мною. Благодаря ей я познал всю радость жизни, всю музыку восторга. И теперь, подходя к концу, я могу сказать, что нет безумия более трепетного и сладкого, чем ощутить душистую прелесть ее волос и, погрузившись в них лицом, найти забвение.
Еще одно слово. Я вспоминаю Дороти такой, как видел ее, когда еще читал лекции по агрономии сыновьям фермеров. Ей было одиннадцать лет. Ее отец был деканом нашего факультета.
Она была ребенком, и она была женщиной и вообразила, что любит меня. А я улыбался про себя, ибо сердце мое было спокойно и отдано другой. Но улыбка моя была нежной, потому что в глазах этой девочки я увидел вечную женщину, женщину всех времен и всех обликов. В ее глазах я видел глаза моей подруги, бродившей со мной по джунглям, ютившейся со мной на деревьях, в пещере и на болотах. В ее глазах я увидел глаза Игари, когда я был Ушу, стрелком из лука, глаза Арунги, когда я был жнецом риса, глаза Сельпы, когда я мечтал подчинить себе жеребца, глаза Нухилы, которая наклонилась ко мне, встречая мой меч. Да, и в глазах ее было то, что делало их глазами Леи-Леи, которую я оставил со смехом на устах, глазами госпожи Ом, сорок лет делившей со мной нужду на дорогах и тропах Чосона, глазами Филиппы, из-за которой я упал мертвым на траву в старой Франции, глазами моей матери, когда я был мальчиком Джесси на Горных Лугах в кольце из сорока наших фургонов.
Она была девочкой, но она была дочерью всех женщин, так же как ее мать, и она была матерью всех женщин, которые еще будут. Она была Сар, богиней хлебов. Она была Иштар. победившей смерть. Она была царицей Савской и Клеопатрой; она была Эсфирью и Иродиадой. Она была Марией Богоматерью, и Марией Магдалиной, и Марией, сестрой Марфы, и она была Марфой. И она была Брунгильдой и Джиневрой, Изольдой и Джульеттой, Элоизой и Николет. И она была Евой, она была Лилит, она была Астартой. Ей было одиннадцать лет, и она была всеми женщинами прошлого, всеми женщинами будущего.
Я сижу сейчас в моей камере, слушаю жужжание мух в сонном летнем воздухе и знаю, что время мое истекает. Скоро, скоро на меня наденут рубашку без ворота… Но успокойся, мое сердце!
Дух бессмертен. После мрака я снова буду жить и снова встречу женщину. Будущее таит для меня еще не родившихся женщин, и я встречусь с ними в жизнях, которые мне еще предстоит прожить. И пусть изменяются созвездия и лгут небеса, но всегда остается женщина, несравненная, вечная, единственная женщина.
И я во всех моих обликах, во всех моих судьбах остаюсь единственным мужчиной, ее супругом.
Мое время близится к концу. Свою рукопись я сумел передать за стены тюрьмы. Человек, на которого я могу положиться, позаботится о том, чтобы она была напечатана. Эти строки я пишу уже не в Коридоре Убийц, я пишу их в камере смертников, где днем и ночью за мной следят. Следят неусыпно и бдительно, чтобы — и в этом весь парадокс, — чтобы я не умер. Я должен жить для того, чтобы меня могли повесить, ибо в противном случае общество будет обмануто, закон посрамлен и тень брошена на репутацию ревностного и исполнительного служаки — начальника этой тюрьмы, который должен среди прочих своих обязанностей следить за тем, чтобы приговоренных к смертной казни вешали своевременно и по всем правилам. Поистине, какими только способами не добывают себе люди средства к существованию!
Это мои последние записи. Завтра утром пробьет мой час.
Губернатор отказался помиловать меня, отказался даже отсрочить казнь, невзирая на то, что Лига Борьбы Против Смертной Казни подняла в Калифорнии немалый шум. Репортеры слетелись сюда, словно коршуны. Я видел их всех. Какие это странные молодые люди! А особенно странным кажется мне то, что они должны зарабатывать свой хлеб, свои коктейли и сигареты, свои квартиры и, если они женаты, башмаки и школьные учебники для своих ребятишек, наблюдая казнь профессора Даррела Стэндинга и описывая в газетах, как профессор Даррел Стэндинг умирал в веревочной петле. Ну что же, когда все это кончится, им будет более тошно, чем мне.
Вот я сижу и размышляю над этим, а за стенами камеры приставленный ко мне надзиратель безостановочно шагает перед моей дверью взад и вперед, взад и вперед, не отрывая от меня настороженного взгляда, и я начинаю ощущать невероятную усталость от моего бессмертия. Я прожил так много жизней. Я устал от бесконечной борьбы, страданий и бедствий, которые неизбежны для того, кто поднимается высоко, выбирает сверкающие пути и странствует среди звезд.
И, право, мне бы хотелось, когда я вновь обрету тело, стать простым, мирным землевладельцем. Я вспоминаю ферму моих сновидений. Мне бы хотелось хотя бы раз прожить там целую жизнь. О, эта ферма, рожденная в сновидениях! Мои луга, засеянные люцерной, мои породистые джерсейские коровы, мои горные пастбища, мои поросшие кустарником холмы, превращающиеся в возделанные поля, мои ангорские козы, объедающие кустарник выше по склонам, чтобы и там появились пашни.
Высоко среди холмов есть котловина — в нее с трех сторон стекают ручьи. Если перегородить плотиной выход из нее — а он довольно узок, — то, затратив совсем мало труда, я мог бы создать водохранилище на двадцать миллионов галлонов воды. Ведь интенсивному земледелию в Калифорнии больше всего мешает наше долгое, сухое лето. Оно препятствует выращиванию покровных культур, и солнце легко выжигает из оголенной, ничем не защищенной почвы содержащийся в ней гумус. Ну а, построив такую плотину, я мог бы, соблюдая правильный севооборот, который обеспечивает богатое природное удобрение, снимать три урожая в год…
* * *
Я только что вытерпел посещение начальника тюрьмы. Я сознательно употребил слово «вытерпел». Перенес. Здешний начальник тюрьмы совершенно не похож на начальника тюрьмы Сен-Квентин. Он очень волновался, и мне волей-неволей пришлось занимать его беседой. Это — его первое повешение. Так он мне сообщил. А я отнюдь не успокоил его, когда ответил неуклюжей шуткой: «И мое тоже!» Ему она не показалась смешной. Его дочь учится в школе, а сын в этом году поступил в Стэнфордский университет. Семья живет на его жалованье, жена постоянно болеет, и его очень беспокоило то, что доктора страховой компании сочли его здоровье слишком слабым и отказали ему в полисе. Право же, он посвятил меня почти во все свои тревоги и заботы, и если бы я не сумел дипломатично оборвать наш разговор, он сейчас еще продолжал бы свое грустное повествование.
Последние два года в Сен-Квентине были очень тягостными и унылыми. По невероятной прихоти судьбы Эда Моррела извлекли из одиночки и тут же назначили главным старостой всей тюрьмы. Прежде эту должность занимал Эл Хэтчинс, и она приносила ему в среднем около трех тысяч долларов в год на одних взятках. На мою беду, Джек Оппенхеймер, который провел в одиночке уже невесть сколько лет, вдруг возненавидел весь мир.
Восемь месяцев он отказывался разговаривать и не желал перестукиваться даже со мной.
И в тюрьме новости мало-помалу проникают всюду. А дайте им время, и они просочатся и в карцер и в одиночные камеры.
Так в конце концов я узнал, что Сесил Уинвуд, поэт, фальшивомонетчик, доносчик, трус и провокатор, снова попал в тюрьму за новую подделку денег. Вы ведь помните: именно этот Сесил Уинвуд сочинил басню о том, что я перепрятал несуществующий динамит, и именно по его милости я уже пятый год томился в одиночке.
Я решил убить Сесила Уинвуда. Поймите: Моррела уже не было рядом, а Оппенхеймер вплоть до последней вспышки ярости, которая привела его на виселицу, хранил молчание. Одиночка стала для меня невыносима. Я должен был что-то предпринять.
И тут мне припомнилось, как я, будучи Эдамом Стрэнгом, сорок лет терпеливо вынашивал план мести. То, что сделал он, мог бы сделать и я, если бы мои пальцы сомкнулись на горле Сесила Уинвуда.